Он посмотрел удивленно, недоуменно даже.
— Вы знаете?!.. — спросил он. — Или, может быть, я не так понял ваши слова?.. Вы изволили сказать, что знаете, что… я уважаю верующих людей… Но вы же меня не знаете!..
Даринька смотрела растерянно, не понимая, почему она так сказала. Что-то спросив в себе, она ответила совсем спокойно и утвердительно:
— Думаю, что я могу сказать это: это хорошее, а о хорошем можно и нужно говорить. Я вас не знаю, но я слышала от других, и я не могу не верить, что это правда, так чувствую… — Виктор Алексеевич слушал, изумленный. — Вы защитили одну девушку, в Москве, очень религиозную… над ней посмеялся, над ее религиозным… один студент. Правда?..
Это «правда?» она сказала наивно-просто, совсем по-детски.
— Вы знаете это?!.. — сказал в удивлении Кузюмов. — Да, что-то в этом роде было… Но это… я, кажется, и тогда «сшутил». А тут, в случае с юродивой, проявление, то есть чудо, нельзя абсолютно отрицать, налицо факт, и вы… как-то участвовали в этом, по общему утверждению: глас народа — глас божий.
— Я только дала цветы, такая малость…
Она была в замешательстве, не знала, как кончить разговор. Но Кузюмов, видимо, вовсе не хотел кончать.
— Не смею спорить, но и через малое… Где-то сказано о «большом» через «малое»… «если имеешь зерно горушное…» — запутался Кузюмов, может быть, и небессознательно.
Даринька взглянула на Виктора Алексеевича, прося избавить ее… и он понимал, как мучительно ей все это, пытался переводить на другое, но Кузюмов очень умело возвращался все к тому же:
— Поверьте, Дария Ивановна, этот случай меня очень захватил!.. Узнав, что говорят в городке, я послал за ямщиком Арефой. Право, отличный малый? И он мне все передал, со всеми подробностями. И по его тоже мнению, а он душевно умен… это началось с цветов. Он удивительно обстоятельный и верующий, в Оптину собирается…
— Да?!.. — воскликнула Даринька. — У него в лице такая чистота, доброта… духовная даже мудрость…
— Вот видите… и я ему поверил больше, чем всему городишке. Как он рассказывает, с каким воодушевлением… Говорил — весь сиял!.. Больная вдруг перестала бегать по городу и сидеть на Зуше, в грязи. А вчера видели ее в церкви, впервые за два года, во всем чистом. А сейчас я ее сам видел тихой, будто совсем здоровой.
— Да?!.. — воскликнула Даринька, взглянув на Кузюмова «осветляющими глазами». — Пречистая просветила потемнение в ней…
— Вы мне верите?.. — сказал Кузюмов, как бы прося, чтобы она верила ему. — Вам… я могу говорить лишь правду. Все сейчас говорили там… — махнул Кузюмов к городу, — что она в первый раз за эти годы заплакала! Вот сейчас, как мы проходили сюда в толпе. Народ тут, говорят, с самого утра толпится, чего-то ждет. Когда наш чудесный русский Мазини, Александр Иванович… Вы, дорогой, несравненней итальянца! ка-ак вы спели «Лучинушку»!.. ваше здоровье!.. — Он чокнулся с Артабековым. — И как раз она проходила с отцом и остановилась послушать… и — заплакала!.. Все говорили: «Гляньте, Настенька наша плачет!..» Она будто бы не могла плакать, была как закостенелая. Это на моих глазах было. И ее отец, лавочник, тоже заплакал и стал креститься. Она показалась мне очень привлекательной! Как-то показывали мне ее, еще до «помраченья»… ну, мещаночка-красавка… чиновнички называли «дуська». А сегодня… никакой мещаночки, а, просто… девочка… дева… как вот пишут чистых… — Кузюмов чуть отклонился на стуле и посмотрел на Дариньку, — светильник, лилии… Словом, преображение, или, по-здешнему, проявление. Мне пьяненький почему-то пальцем грозился и кричал: «Проявле-ние, барин… про-я-вле-ние!..»
Кузюмов извинился, что позволил себе в таких подробностях коснуться такого — для него — «захватывающего случая». По его словам, для него самого было непонятно, почему это так его захватило. Не скрыл, что он вообще никакой в этой… да, важной области человеческого духа… хотя много преувеличенного о его «шутках», он это отлично знает.
— Поверьте, мне было бы очень… досадно, если бы вы принимали все, как здесь накручивают… — сказал он с оттенком горечи даже, обращаясь к Дариньке, — но, к счастью, вы — не все, в чем я отлично убедился, слыша из ваших уст. Верите, Дарья Ивановна, что я говорю совершенно открыто, искренно?..
— Верю, — сказала Даринька.
— Благодарю вас… — поклонился Кузюмов. — Извините, я отошел от поднятого мной текущего, в связи с войной. С вашего позволения. могу я к вам побывать, и мы обсудим, что надо предпринять?..
— Да… — занятая чем-то своим, рассеянно ответила Даринька.
Виктор Алексеевич поспешил поправить ее оплошность:
— Пожалуйста, заезжайте… это, конечно, очень нужно… Дарья Ивановна не раз говорила, что мы должны облегчатъ страдания… это ее душевная потребность. Мы сумеем организовать и пробудить общественность… очень важно.
Разговор перешел к войне. Осман-паша, говорят, разбил нашу дивизию, а в газетах хоть бы слово. Что точно известно?..
— По последней депеше штаба, Осман-паша не разбил, а отбил атаку пятой дивизии генерала Шульднера… — сказал Кузюмов. — Как раз вчера у меня был проездом раненый офицер-волынец, едет к семье… Как раз под первые пули угодил, когда форсировали Дунай, в ночь на пятнадцатое июня. Коньяку?.. Пожалуйста. Вы не позволите?.. предложил он Дариньке. — Эти «наши корреспонденты»! Все, что они пописывают, надо принимать, как говорится… «кум грано салис»[1]. Сотни примеров. Да вот, на днях… помните?.. во всех газетах мы читали… «Геройской смертью пал ротмистр лейб-гвардии гусарского Его Величества полка, князь… Дмитрий Вагаев»?.. — отмерил он.
Виктор Алексеевич почувствовал, как холодная рука Дариньки сжала его руку. Кто-то сказал: «Да, да… было… а что?..»
— «Пал геройской смертью…» Воображаю, как отозвалось в Питере, он там гремел. И что пережила моя тетушка, его мать, в своей Тамбовщине! А на самом деле мой милый Дима… только ранен, хотя серьезно.
Виктор Алексеевич почувствовал, как Даринька выпустила его руку, и услыхал вздох. Он взглянул на нее: она сидела как окаменевшая, но ее лицо слабо розовело.
— Дайте… каплю… — сказала она Кузюмову, наклоняя лафитничек. Кузюмов поспешно налил. Она пригубила.
— Вы, кажется, встречались?.. — спросил Кузюмов Виктора Алексеевича. — Дима не раз поминал вас… Вейденгаммер, если я не ошибаюсь?
— Как же, мы вместе учились в пансионе моего отца, да и потом видались. Добрый малый, восторженный немножко…
— Сорвиголова. Да, фантазер, романтик… немножко поэт, и не без таланта. И порядочно образованный. При своем донжуанстве как-то ухитрялся находить время почитывать. Женщины были от него без ума. Был даже один дворцовый романчик, чуть не сломавший его блестящую карьеру. Правда, красивый малый, с некой остротцой… статный, чудесные черные глаза!.. Представьте, какая же насмешка: теперь кривой.
— Кри…вой!.. — воскликнула невольно Даринька.
— Пуля пробила глаз.
Даринька передернулась.
— Глаз вытек, — продолжал спокойно-повествовательно Кузюмов, — но пулька осталась в голове. И он пишет мне с волынцем: «Прибавил весу… на пульку». Поедет к маме, заедет ко мне, проездом. Да… спрашивает, далеко ли от меня вы… он почему-то знает, что вы «где-то недалеко от Мценска».
— Он заезжал к нам перед отъездом на войну… меня не застал… Дарья Ивановна видела его и сообщила, что и мы уезжаем… — сказал Виктор Алексеевич.
Кузюмов хотел что-то спросить у Дариньки, но только чуть скользнул взглядом по ее неподвижному лицу и не спросил.
— Как подлечится, думает опять… «весу добирать».
Замороженный «Кремль» был великолепен. Кузюмов куда-то собирался — «к десяти, по делу». Спрашивал Дариньку, не скучно ли ей здесь «после Москвы». Она отвечала неохотно, чувствовала себя усталой. Подсел Караваев и стал сказывать ей смешную сказочку, что теперь там, в реке… какой переполох у раков!.. Не видывали такого «великана»… — и так отлично рассказывал, представляя в сценах и с мимикой, что улыбалась и Даринька. Рассказывали Кузюмову «неповторимое» и «непередаваемое». Пожалел Кузюмов, что не видал. Синели сумерки, но с реки еще отсвечивало зарей. «Касьяныч» засветился фонариками, жгли бенгальский огонь, щелкали ракеты. Просили Артабекова еще петь. «Раз такое „галя“[2]…» — мотнул он за реку, где чернело по берегу народом. Запел из «Аскольдовой могилы»: «Уж как веет ветером…» Пели и хором, под звезды выносил «русский Мазини»:
…Ра-азовьем мы бе-э-резу…
Ра-зовьем мы ку-удряву…
Было к полуночи. Кузюмов, давно собиравшийся уехать, — «к десяти, по делу одному…» — прощаясь, сказал Дариньке: «Душу отогрели», — и можно было понять, что говорит о песнях. После его ухода Виктор Алексеевич пригласил всех отпраздновать новоселье в ближайшее воскресенье.