— Ну, бог знает что, Лиза! Ты не выдумывай себе, пожалуйста, горя больше, чем оно есть.
— Что ж это, по-твоему, — ничего? Можно, по-твоему, жить при таких сценах? А это первое время; первый месяц дома после шестилетней разлуки! Боже мой! Боже мой! — воскликнула Лиза и, не удержав слез, горько заплакала.
— Полно плакать, Лиза, — уговаривала ее Гловацкая.
Лиза не могла удержаться и, зажав рот платком, вся дергалась от сдерживаемых рыданий.
— Перестань, что это! Застанут в слезах, и еще хуже будет. Пойдем пройдемся.
Лиза молча встала, отерла слезы и подала Женни свою руку.
Девушки прошли молча длинную тополевую аллею сада и вышли через калитку на берег, с которого открывался дом и английский сад камергерши Меревой.
— Какой красивый вид отсюда! — сказала Гловацкая.
— Да, красивый, — равнодушно отвечала Лиза, снова обтирая платком слезы, наполнившие ее глаза.
— А оттуда, из ее окон, я думаю, еще лучше.
— Бог знает, — поле и наш дом, должно быть, видны. Впрочем, я, право, не знаю, и меня теперь это вовсе не занимает.
Девушки продолжали идти молча по берегу.
— Ваши с нею знакомы? — спросила Женни, чтобы не давать задумываться Лизе, у которой беспрестанно навертывались слезы.
— С кем? — нетерпеливо спросила Лиза.
— С Меревой.
— Знакомы.
Лиза опять обтерла слезы.
— А ты познакомилась?
— С Меревой?
— Да.
— Нет; мы ходили к ней с папой, да она нездорова что ль-то была: не приняла. Мы только были у Помады, навещали его. Хочешь, зайдем к Помаде?
— Я очень рада была бы, Лиза, но как же это? Идти одним, к чужому мужчине, на чужой двор.
— Да что ж такое? Ну что ж с нами сделается?
— Ничего не сделается, а пойдут толковать.
— Что ж толковать? Больного разве нельзя навестить? Больных все навещают. Я же была у него с папой, отчего же мне теперь не пойти с тобою?
— Нет, я не пойду, Лиза, именно с тобою и не пойду, потому что здоровья мы ему с собою не принесем, а тебе уж так достанется, что и места не найдешь.
— Да, вот это-то! — протянула, насупив бровки, Лиза и опять задумалась.
— О чем ты все задумываешься? Брось это все, — говорила Женни.
— Да, брось! Хорошо тебе говорить: «брось», а сама бы попробовала слушать эти вечные реприманды*. И от всех, от всех, решительно от всех. Ах ты боже мой! да что ж это такое! И мать, и Зина, и Соничка, и даже няня. Только один отец не брюзжит, а то все, таки решительно все. Шаг ступлю — не так ступила; слово скажу — не так сказала; все не так, все им не нравится, и пойдет на целый день разговор. Я хотела бы посмотреть на тебя на моем месте; хотела бы видеть, отскакивало ли бы от тебя это обращение, как от тебя все отскакивает.
— Чего ж ты сердишься, Лиза? Я ведь не виновата, что у меня такая натура. Я ледышка, как вы называли меня в институте, ну и что ж мне делать, что я такая ледышка. Может быть, это и лучше.
— Я буду очень рада, если тебя муж будет бить, — совершенно забывшись, проговорила Лиза.
Женни побледнела, как белый воротничок манишки ее, и дернула свою руку с локтя Лизы, но тотчас же остановилась и с легким дрожанием в голосе сказала:
— Даже будешь рада!
— Да, буду рада, очень буду рада!
Женни опять подернуло, и ее бледное лицо вдруг покрылось ярким румянцем.
— Ты взволнована и сама не знаешь, что говоришь, на тебя нельзя даже теперь сердиться.
— Конечно, я глупа; чего ж на мои слова обращать внимание, — отвечала ей с едкой гримаской Лиза.
— Не придирайся, пожалуйста. Недостает еще, чтобы мы вернулись, надувшись друг на друга: славная будет картина и тоже кстати.
— Нет, ты меня бесишь.
— Чем это?
— Твоим напускным равнодушием, этой спокойностью какою-то. Тебе ведь отлично жить, и ты отлично живешь: у тебя все ладится, и всегда все будет ладиться.
— Ну, так ты и желаешь, чтобы для разнообразия в моей жизни меня бил мой муж?
— Не бил, а так вот пилил бы. Да ведь тебе что ж это. Тебе это ничего. Ты будешь пешкою у мужа, и тебе это все равно будет, — будешь очень счастлива.
Женни спокойно молчала. Лиза вся дрожала от негодования и, насупив брови, добавила:
— Да, это так и будет.
— Что это такое?
— Что будешь тряпкой, которой муж будет пыль стирать.
Женни опять немножко побледнела и произнесла:
— Ну, это мы посмотрим.
— Нечего и смотреть: все так видно.
— Не станем больше спорить об этом. Ты оскорблена и срываешь на мне свое сердце. Мне тебя так жаль, что я и сказать не умею, но все-таки я с тобой, для твоего удовольствия, не поссорюсь. Тебе нынче не удастся вытянуть у меня дерзость; но вспомни, Лиза, нянину пословицу, что ведь «и сырые дрова загораются».
— И пусть! — еще более насупясь, отвечала Лиза.
Гловацкая не ответила ни слова и, дойдя до перекрестной дорожки, тихо повернула к дому.
Лиза шла рядом с подругою, все сильнее и сильнее опираясь на ее руку.
Так они дошли молча до самого сада. Пройдя также молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми же, однако, насупленными бровками, сказала:
— Ты на меня сердишься, Женни? Я перед тобою очень виновата; я тебя обидела, прости меня.
Большие глаза Гловацкой и ее доброе лицо приняли выражение какого-то неописанного счастья.
— Боже мой! — воскликнула она, — какое чудо! Лиза Бахарева первая попросила прощенья.
— Да, прости меня, я тебя очень обидела, — повторила Лиза и, бросаясь на грудь Гловацкой, зарыдала, как маленький ребенок. — Я скверная, злая и не стою твоей любви, — лепетала она, прижимаясь к плечу подруги.
У Гловацкой тоже набежали слезы.
— Полно лгать, — говорила она, — ты добрая, хорошая девушка; я теперь тебя еще больше люблю.
Лиза мало-помалу стихала и наконец, подняв голову, совсем весело взглянула в глаза Гловацкой, отерла слезы и несколько раз ее поцеловала.
— Пойдем умоемся, — сказала Женни.
Девушки снова вышли из сада и, взойдя на плотик, умылись и утерлись носовыми платками.
— Вот если бы нас видели! — сказала Лиза с улыбкой, которая плохо шла к ее заплаканным глазам.
— Ну и что ж, ничего бы не было, если бы и видели.
— Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо было бы с вами. Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это он научил тебя быть такой доброю?
— Нет, я ведь так родилась, такая ледышка, — смеясь, отвечала Женни.
— Да, как же! Нет, это тебя выучили быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими они после выходят. Разве я была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она была уж очень расстроена: кажется, все нервы ее дрожали, и она ежеминутно снова готова была расплакаться.
Женни заметила это и сказала:
— Ну, перестанем толковать, а то опять придется умываться.
— Что ж, я говорю правду, мне это больно; я никогда не забуду, что сказала тебе. Я ведь и в ту минуту этого не чувствовала, а так сказала.
— Ну, разве я этого не знаю.
— То-то, ты не подумай, что я хоть на минуту тебя не любила.
Лиза опять расплакалась.
— Ты забудь, забудь, — говорила она сквозь слезы, — потому что я… сама ничего не помню, что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно… оби… обидели… Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
— Что ты болтаешь, смешная! Как я тебя возьму? Здесь у тебя семья: отец, мать, сестры.
— Я их буду любить, я их еще… больше буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
— Ты только успокойся, перестань плакать-то. Они узнают, какая ты добрая, и поймут, как с тобою нужно обращаться.
— Н… нет, они не поймут; они никог… да, ни… ког… да не поймут. Тетка Агния правду говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где еще меньше понимают, чем в институте.
Лиза, расстроенная до последней степени, неожиданно бросилась на колени пред Гловацкою и в каком-то исступлении проговорила:
— Ангел мой, возьми! Я здесь их возненавижу, я стану злая, стану демоном, чудовищем, зверем… или я… черт знает, чего наделаю.
Глава шестнадцатая Перчатка поднята
Узнав, что муж очень сердится и начинает похлопывать дверями, Ольга Сергеевна решилась выздороветь и выйти к столу. Она умела доезжать Егора Николаевича истерическими фокусами, но все-таки сильно побаивалась заходить далеко. Храбрый экс-гусар, опутанный слезливыми бабами, обыкновенно терпеливо сносил подобные сцены и по беспредельной своей доброте никогда не умел остановить их прежде, чем эти сцены совершенно выводили его из терпения. Но зато, когда визг, стоны, суетливая беготня прислуги выводили его из терпения, он, громко хлопнув дверью, уходил в свою комнату и порывисто бегал по ней из угла в угол. Если же еще с полчаса история в доме не прекращалась, то двери кабинета обыкновенно с шумом распахивались, Егор Николаевич выбегал оттуда дрожащий и с растрепанными волосами. Он стремительно достигал комнаты, где истеричничала Ольга Сергеевна, громовым словом и многознаменательным движением чубука выгонял вон из этой комнаты всякую живую душу и затем держал к корчившей ноги больной такую речь: