А мужик, выслуживший офицерский чин и возглавлявший крестьянскую армию, растворился в России. Вряд ли обрёл он спокойную и достойную жизнь, но всё-таки палачам не достался. Словно свидетельствуя исчезновением своим о неистребимости народного стремления к свободе. Даже когда всем приказано двигаться по единственному накрепко закованному маршруту, этапы которого размечены пятью Эпилогами.
Эпилог Первый – год 1928-й. Внутрипартийная оппозиция разгромлена; Троцкий из СССР выслан; первая пятилетка с индустриализацией объявлены; коллективизация на пороге… И «шахтинское» дело, после которого вовсю развернётся изничтожение старой технической интеллигенции, инженеров, организаторов производства. Вскоре будет в третий раз при советской власти арестован Пётр Акимович Пальчинский; выдержит следствие, не признает сфабрикованных обвинений, не даст выбиваемых ОГПУ показаний – расстреляют его в 1929-м. Допустимо предположить, что в этом Эпилоге отводилась ему важная (если не центральная) роль.
Эпилог Второй – год 1931-й. Загадочная точка. Быть может, Солженицын намеревался вновь, после «Архипелага…», показать процесс Союзного Бюро Меньшевиков, участники которого (выжившие члены давно сведённой на нет социалистической партии) оказались достойны своих былых вождей. Как те, страшась ленинцев в 1917 году, постоянно, вплоть до самого захвата власти, им уступали и подыгрывали, так эти вяло произносили надиктованные обвинителями словеса, признавая всё, что им предъявлялось. К процессу был притянут «свидетелем» Козьма Антонович Гвоздев, «мученик-долгосидчик ГУЛАГа» (взят в 1928-м, отпущен умереть на воле в 1957-м), один из самых обаятельных персонажей «Красного Колеса». Это он в последнюю ночь перед революцией видит во сне святого деда, плачущего так горько, что ответа на вопрос, по ком же старик плачет, «и сердце не вмещает» (М-17: 69).
Эпилог Третий – год 1937-й. Большой террор. Миллионы брошенных в лагеря и убитых. Ликвидация партийной, чекистской, военной верхушки. В этом Эпилоге мог бы появиться ещё один любимый (вопреки его партийной принадлежности и сыгранной им в истории роли) герой Солженицына – Александр Григорьевич Шляпников. Он из того самого простого народа, который изводят и унижают двадцать лет, а теперь давят с особым усердием. Он из той самой «ленинской гвардии», которая, установив чудовищную диктатуру, выковала себе гибель. Он живой, мыслящий, сильный человек. В «Архипелаге…» отмечено, что Шляпникова не выводили на показательные процессы-спектакли – Солженицын предполагал, что бывший токарь высшего разряда, бывший нарком труда, бывший лидер рабочей оппозиции сохранил на следствии мужество. Что он тогда чувствовал? О чём вспоминал? Что думал о своей жизни и своих идеалах? Решения великого художника угадать нельзя, но и представить себе Третий Эпилог «Красного Колеса» без Шляпникова мне трудно.
Эпилог Четвертый – год 1941-й. Война. Небывалые в истории России отступления, потери, сдачи в плен. Расплата за безумие ленинско-сталинского насильнического эксперимента. Расплата тем самым народом, который гнобят без малого четверть века, который и эту войну вынесет. Победит.
Эпилог Пятый – год 1945-й. Победа. Победа СССР и его западных союзников над нацистской Германией. Победа Сталина над народом-победителем. Новые лагерные потоки – Гулаг поглощает тех, кто попал в плен и был «освобождён» своими или выдан по ялтинским договорённостям американцами и англичанами. И тех, кто слишком глубоко вдохнул воздух военной свободы и задумался о прошлом и будущем своей страны. В их числе – капитан Солженицын.
Пятым Эпилогом Солженицын долго числил написанную в лагере и ссылке (1952—53) пьесу «Декабристы без декабря», после переработки (1973) получившую новое название – «Пленники». Публикуя «Красное Колесо», Солженицын пьесы этой в приложении не дал. Однако она была напечатана (сперва в вермонтском Собрании сочинений, потом в нескольких российских[48]). О колебаниях писателя свидетельствуют его записи 1980 года в «Дневнике Р-17»: «Написано очень тяжело, местами безвкусно, мало таланта. Еле удерживаюсь, чтоб вообще выкинуть эту пьесу вместо переделки» (11 июня). «Ключевой трудности вопрос оказался: Воротынцев или не Воротынцев сидит в камере? <…> У меня с 1973 уже стоит Воротынцев, – но теперь, при готовых Узлах, это очень повышает мою ответственность <…>
И очень свойственна мне такая перекидка через четверть века и замкнутие сюжета совсем в иных обстоятельствах. В “Августе” я написал о предсказании Воротынцеву, имея в виду уже готовых “Декабристов без декабря”» (13 июня).
Герой остался Воротынцевым. Это он рассказывает чекисту Рублёву ту историю, что услышал от полковника Ярик Харитонов, когда выходили они из окружения (А-14: 55). Рассказывает, потому что от судьбы и сути своей Воротынцев отрекаться не намерен. Мучающийся от рака чекист предлагает обречённому на виселицу давнему врагу легкий выход – совместное самоубийство (яд растворён в вине), которое должно избавить обоих от телесных страданий (Воротынцева – и от позора) и доказать, что все люди одним миром мазаны, а «добро» и «зло» – пустые абстракции. Выслушав отказ и отдав распоряжение забрать смертника, Рублёв говорит ему на прощание: «Были в ы, были м ы, и третьи придут, – и так же будут недовольные, и так же будут репрессированные, и нич-чего хорошего не будет никогда!» И получает отповедь: «Знаете, давно-давно, ещё в Маньчжурии, старый китаец так мне и предсказал: что я умру военною смертью в 1945 году. Я это всё время помнил. Это помогало мне быть смелее, в прошлых войнах. Но вот э т а кончалась, уже каждый день готов был, – не убивают. И – кончилась. А вот она: смерть от врага после войны – тоже военная смерть. Но – от врага. А – от себя? Некрасиво. Не военная. Вот именно трусость. И зачем же снимать с ваших рук хоть одно убийство? брать на себя? Нет, пусть будет и это – на вас».
Прежде чем соблазнять Воротынцева, Рублёв язвительно перечисляет войны, в которых Воротынцев участвовал, всегда оказываясь потерпевшим поражение. Но полковник сам о том раньше говорил сокамернику, вписывая свои злосчастья в общую российскую катастрофу (словно сжимая в короткий монолог всё, что должно было вместиться в «Красное Колесо»):
Был немилостив алтарь, где головы мы клали
Мы в своей стране своих не узнавали.
Встала в людях злоба, жадность, тьма, —
Будто наш народ сошёл тогда с ума,
Кинул душу чёрту в исступленьи.
Не ошибка лозунгов, не генеральские промашки:
Никому, ничем не задержать круговращенья, —
Так вот повернула, покатила – и пошла!..
Мне пришлось изведать самых тяжких,
Самых изнурительных российских отступлений
От Мукдена, Найденбурга и к Ростову от Орла.
Ход необоримый, —
Никогда мне эта чаша горше не была,
Чем из Крыма <…>
Херсонесский воспалённый промелькнул маяк.
Скрылся в темноте.
Родина моя! Увидимся ли мы ещё? И как?
И когда? И где?..
И в ответ на грустное «Свиделись» собеседника:
Не думал так зажить,
В отдалённость. Время, люди – всё сменилось.
Но, однако, ждали мы, что нам пошлётся милость
Перед смертью – Родину освободить!
Нет!! И двадцать пять прошло – и снова нет!!
И теперь ещё – на сколько лет?
Но и ожидая неминуемой мучительной казни, Воротынцев уверен, что путь его, «путь сплошных поражений» – правильный. «Я не ошибся, на чьей мне быть стороне, – кидает он истязателю-искусителю. – Всегда был на верной стороне: против вас <…> Да, мы проиграли. Но не выиграли и вы! Потому сияют мои глаза, что они дожили и увидели: не выиграли и вы! <…> Никогда ещё за двадцать восемь лет Россия не была так далека от большевизма! В камере контрразведки я понял отчётливо: Россия – не ваша, товарищи! О, в этой камере совсем не те люди, которых вы хватали в Восемнадцатом! У них нет перстней на белых пальцах, а на их пилотках – ещё не выгоревший пятиконечный след. Всё это молодёжь, воспитанная в ваших школах, не в наших, по вашим книгам, не по нашим, в вашей вере, не в нашей <…> Довольно было одного дуновения свободы, чтобы с русской молодёжи спало ваше чёрное колдовство!»
Чекист отвечает сильными софизмами. «Чёрное колдовство» продолжит растлевать души и после падения коммунизма, формально отбросив ленинскую идеологию и набрав в свой арсенал хороших (только с вынутым или вывихнутым смыслом) слов. (Но крепко держась за Ленина-Сталина и всю большевистскую мифологию. Но не изменив ненависти к свободе и презрению к человеческой личности.) Путь к свободе оказался куда более долог, чем надеялся в 1945 году Воротынцев. Солженицын и это в 1973-м, 1980-м, 1990-м предчувствовал. И всё же, когда сокамерник вернувшегося от чекиста к своим Воротынцева дерзает заглянуть в будущее («Но не верю я, что нам осталось в мире / Только гордое терпение да скорбный труд / В глубине сибирских руд! / Если прадеды кончали путь в Сибири, / – Может, правнуки в Сибири свой начнут?!!»), смертник его ободряет: