- Да! - захрипел он и суетливо затоптался на месте, быстро двигая в воздухе свободной левой рукой: - Иван, ну мать же твою так, а, Иван! Где вы? Га? Чиво? - он замолчал, вслушиваясь в смутный треск чужого голоса и переступая безостановочно с ноги на ногу, словно стоял босой на муравейнике. На вид мужчине было лет сорок; узкое лошадиное лицо его покрывал грубый, землистого оттенка, загар. С каждой новой услышанной фразой мужчина кривил рот, собирая кожу глубокими морщинами и задирая верхнюю губу над редкими и желтыми прокуренными зубами. - Ну трахомудия! - невесело проговорил он, наконец, и вздохнул. - А чиво мне с ним делать? И ему жрать же чего-то надо... Да ты сам вот, сам вот сиди тут и стереги, понял? Которую ночь уже не сплю, типает всего, как эта... Я ж с малым тут на руках, один тут... А его хрен поймет, синеть, вроде, начал... там где эта, на руках, на ногах... Вы когда, ну? Ну, когда забирать уже? Ты, Ваня, ты мне не говори "как в Афгане", понял? Мы там все кровью харкали, хватит с меня. Сам ты терпения наберись, козел!
Он отнял от уха телефон и длинно сплюнул сквозь зубы - плевок чвякнул об пол у самых ног мальчика, плеснув каплями в стороны.
- Папк? - испуганно прошептал мальчик, глядя на плевок, распластавшийся мертвой жабой.
- Ты? - мужчина застыл в нелепой позе, разбросав руки в стороны и приоткрыв рот. - Ты... эта... откуда здесь взялся вообще?
Мальчик быстро-быстро заморгал, чувствуя, как снова подгибаются и немеют колени.
- Я ничего, папк, - сбивчиво захныкал он, теребя майку. - Я думал, ты где, а тебя нету... А я проснулся, тебя нету... скучно спать стало... и надо искать, захотел пойти... Свет горел, а одному страшно... Я больше не буду, папк...
Мальчик громко пукнул.
- Ты откуда здесь взялся вообще? - с ужасом прорычал мужчина, стеклянно глядя на мальчика. - Ты как сюда зашел?
- Я... через дверь... открытая была... - он шмыгнул носом и впился пальцами в длинную нитку, торчавшую из наспех заметанного шва. Нитка легко подалась, затрещав. - Свет горел, открытая стояла...
Охнув, мужчина обмяк и медленно утер рукавом густо взмокший лоб.
- Ремня захотел или чиво? Мало я тебя учил, сучонок!
- Я больше не буду-у... пожалуйста... - мальчик всхлипнул и проглотил первые слезы.
- А ну быстро! - мужчина затряс в воздухе кулаком и затопал сапогами, словно давил разбегающихся мелких насекомых. - А ну быстро! Чтоб и духу! А ну!..
Мальчик бросился прочь, толкнув что есть сил тяжелую стальную дверь обеими руками, и исчез в темноте. Удивленно гавкнул разбуженный Султан, затрусил, шумно отряхиваясь, по саду. Из далекой темноты глухо отозвались деревенские шавки, и ветер донес обрывки нескладной песни, которую горланили на разные лады пьяные голоса.
Мужчина перевел дух, затолкал мобильник в карман штанов, хмыкнул и почесал рукой плоскую грудь.
- Выходит, задремал-таки, - пробормотал себе под нос и тяжело вздохнул, по-бабьи кутаясь в пиджак. - Ишь ты, открытая стояла... - он подошел к двери, задвинул до упора толстый засов, оперся о дверь спиной, достал пачку сигарет без фильтра, чиркнул спичкой и закурил, с причмоком глотая дым. При каждом выдохе в груди что-то хрипело и клокотало. Дососав сигарету до половины, он потянул ртом спертый воздух и, наклонившись, со стоном выхаркнул сгусток желто-зеленой мокроты. Снова застонал, сполз по двери на корточки, стащил с головы кепку и прижал ее к лицу:
- На хрена я с ними связался, а? Ну за каким же таким рожном, а?..
Его плечи затряслись, затем начало дергаться все тело, а из-под кепки пробился тоскливый, на одной тонкой ноте рыдающий вой.
...Вспомнил, как в конце мая еще, под вечер, заявились, стукнули в окошко - Иван Горбань и капитан Безбородько. Даже не поверил вначале сто лет ведь прошло, - что, надо же, разыщут, постучатся и войдут, достанут из сумки водку, поставят на стол. Однополчане, гады. Ванька его полумертвого из-под огня выволок, весь в кровище был с головы до ног и еще песком облепился, - тащил и приговаривал: держись, бляхамуха, держись, бляха-муха... До сих пор эта муха ночами снится. А капитан, кто ж его забудет такого; как вообще выжил - непонятно. Пили до полуночи, вспоминали, и всё они двое так улыбались криво и молчали, зачем пришли. Он им свое рассказывал, плакал. Вот после этого, кажется, Ванька и завел шарманку - сперва вокруг да около, а уже потом - как есть. Мол, не только тебе это все поперек глотки давно встало, только ты в нору здесь забился, а у людей по-настоящему сердце болит, и давно пора башку кое-кому открутить за все хорошее, и за тебя, и за нас, и за многих других... Что, мол, ни стыда ни совести, уже б заткнулся и сидел за границей тихо со своими миллионами, иуда, так ведь нет - лезет в президенты, и по маршруту как раз будет проезжать здесь рядышком, а народ сам за вилы никогда не возьмется, ты ж наш народ знаешь... И, мол, есть люди, которые уже твердо решили, и не с улицы, и объяснять ничего не надо, и рот на замке, потому что должна же быть хоть справедливость какая-то... Короче, делов на полкопейки, приехали-уехали, и не бесплатно, раз жопу подставлять не хочешь, и не узнает никто - сто процентов... Посидит в сарае пару дней, а что дальше - тебя не касается. Тут искать точно не будут, вообще на чеченов сразу подумают, в Водолаге ихних беженцев полно... Приехали уехали. Сто процентов.
- Ты пойми, Ваня! - мужчина отнял от лица кепку и осмысленно взглянул перед собой сквозь слезы, обозначая в разводах сумерек широкое, хохляцкое лицо Горбаня. - Живу вот, копаюсь... дом, огород... Проснешься утром - тишина... А они там пусть хоть повыздыхают все, мне дела нет. Не трогают, и ладно. Я ради этой тишины... черту душу прозакладаю.
- А глаза чего прячешь, куркуль? - отзывается с насмешкой Иван из той пьяной майской ночи. - Кто ж тишины не хочет. Ой, в гробу как тихо! Лежи - не хочу. А он все по телевизору мордой светит, не насветился еще.
- Не узнаю вас, старший сержант, - холодно бросает капитан Безбородько и подносит к губам сигарету трехпалой ладонью. - Вы очень изменились за эти годы. Спиваетесь, одичали. Я помню вас совсем другим.
- Поймите, поймите, мужики! - мужчина умоляюще протянул руки в пустоту. - Я когда после всего сюда вернулся... на родину, значит, как бы... дом этот... заколоченный уже стоял, все давно померли... всё своими руками, до последнего гвоздя... Мне ж тоже... я ж это все понимаю... и деньги нужны... с голоду чуть не пухнем, земля у нас всегда говно была, батя вечно проклинал, не родит... Но лучше ж, чем в земле за собачий хрен, за политику...
- Держись, бляха-муха! - смеется Горбань. - Прорвемся. В тебе уже столько дырок - одной больше, одной меньше... Давай сюда стакан вдарим по фронтовой соточке!
- Это приказ, старший сержант! - чеканит капитан Безбородько, и в твердых его зрачках загорается знакомый бешеный огонь. - Выпейте и не дрожите, как заяц. Смотреть противно.
- Есть! - хрипит мужчина, сжимая в отчаянии кулаки. - Есть, товарищ капитан.
...Мальчик вернулся в свою постель - она была еще теплой, юркнул не разуваясь под одеяло и нащупал китайского плюшевого медведя с оторванным ухом. Уткнувшись носом в остатки колючего меха, он долго плакал, суча ногами и перекатываясь с боку на бок, забылся коротким неуютным сном, но скоро почувствовал, что задыхается, выпростал из-под одеяла голову и взглянул в окно. Дождь прошел, и ветер гнал теперь по небу чернильные клочья разорванных облаков, сквозь которые сияла застывшей льдиной огромная круглая луна. Острые зазубренные края их, политые холодным металлическим блеском, царапали друг друга, проносясь перед мальчиком жуткой стаей хищных ночных птиц, тени которых шныряли по комнате, задевая стены черными крыльями. Мальчик спрыгнул с кровати, дрожа подбежал к подоконнику, встал на цыпочки, прислушался. Шорохи, скрипы и хруст кружили в воздухе; отчаянно звенела выбитым стеклом веранда; отрывисто лаяли деревенские собаки; огромный глаз луны вперился в мальчика, мерцая, и, казалось, наблюдал за ним. Он выскочил, спотыкаясь, выбежал на крыльцо, тонко позвал:
- Султан! Ко мне, Султан!
В ответ ветер сильно встряхнул ближайшее дерево, осыпав мальчика градом холодных капель.
...Отняв от лица смятую кепку, мужчина нахлобучил ее на голову, встал, разминая затекшие ноги, тихо выругался, прошагал, прихрамывая, в дальний угол мастерской. Наклонился к груде тряпья, пошарил рукой, выудил бутылку с мутной жидкостью, вставил горлышко в рот и сделал несколько долгих глотков. Отдышавшись, покачал бутылку в руке оставалось меньше половины - тщательно закупорил и сунул назад в тряпье. Принюхался, скривился, сплюнул. Взял один из пустых мешков, сильно встряхнул, подняв облако пыли, вернулся к столу, на котором лежал привязанный, и принялся с отвращением заталкивать его вещи в мешок, бормоча под нос:
- Где раньше глаза-то были? Воняет, как в параше. Серун проклятый.
Быстро, не глядя, он швырнул в мешок комок нижнего белья, носки, рваную белую сорочку с золотыми запонками, темно-серые брюки из тонкого, добротного материала, светло-лиловый шелковый галстук с рельефной вышивкой "Gianfranco Ferre". Ухватил пиджак за ворот, осмотрел внимательно со всех сторон - новый, неизгаженный - чмокнул губами и отложил в сторону. Подумав, опустил мешок на пол, сбросил свой пиджак и натянул чужой, пригладив борта ладонями. Длина подходила вполне, но требовался еще, как минимум, такой же, как у привязанного, живот. Мужчина хмыкнул и поднял блестящую туфлю, поднес близко к лицу, пощупал, изучая швы и неожиданно мягкую кожу, заглянул внутрь. Этикетка была свежей и яркой; туфля пахла не человеческой, как положено, ногой, но чем-то дорогим и парикмахерским. Он взглянул на подошву: полированно-гладкая, с парой мелких незаметных царапин и вытисненной цифрой 41.