— Так шел я два дня. Где жандарма увижу, — возьму немножко сторонкой. А то идешь себе слободно по шоссе, никто ничего… Зашел в харчевню разок. — Я, говорю, — тальян, работал тут у вас, теперь на родину иду… дайте поесть… Показываю на рот: есть, мол, хочу. Дали кавы кружку, а хлеба не дали. Гороховой колбасы отрезали, — очень прекрасная колбаса… Ну, чуть-чуть подправился, — пошел дальше. Дохожу до одной станции, — большая станция, — обошел, прошел дальше. Гляжу — туннель. В левую руку — туннель, а направо — шоссе. Припоминаю по карте: Италия должна быть в левую руку, а вправо — Швейцария. Значит, надо туннелем иттить. Подошел к туннелю, — сторож: «геть назад!» — машет рукой. Нечего делать, подался назад. «Подожду, думаю, авось заглядится, — прошмыгну»… Кручусь тут. А сторож глядит за мной. Прошли девки, он им по-своему пролопотал чего-то; тоже и оне на меня глядят. Я снял им шляпу: «Морген», — говорю…
Замчалов показал, как элегантно раскланялся он с девицами, и сам рассмеялся.
— Смеются, шельмы… Прошли на станцию. Через малое время, гляжу, жандарм идет. Вижу я жандарма, подаюсь вправо по шоссе. «Черт с ними, — думаю, — пройдусь немного на Швейцарию». Жандарм шумит: «Хальт!» Я снял шляпу, говорю: «Морген!» — «Хальт!» — Морген!.. А сам иду. Бежал бы, — ну, неловко. Догнал он меня: «Что за человек?» — по-своему спрашивает. Я говорю: тальян, на родину пробираюсь, работал тут у вас в Австрии. Он показывает: бумаги, мол, какие есть? У меня при себе Евангелие было да записная книжка для памяти. Показываю. Поглядел он, оставил при себе обе книжки и говорит: «Ты — русский солдат»… — «Никак нет, — говорю, — я тальян»… Поглядел он в свою книжку, говорит: «Ты — казак!» — вот, мол, у меня записано… Ну, тут чего же оставалось. «Так точно, — говорю, — я — бежавший»…
— Повел он меня, раба Божия, на станцию. На станции сдал солдатам, солдаты повели меня к коменданту. А может, и не комендант: генерал какой-то старенький. Позвали переводчика. Я объяснил переводчику по чистой совести: так и так, мол, казак я, неволи переносить мы не можем, легче помереть… Переводчик перевел. Гляжу: заругался генерал на своих солдат. Тычет пальцем на меня, а глядит на них. И вижу, обкладает их неподобными словами, — не по-нашему, конечно, а по-своему. Переводчик, — хороший такой человек, — шепчет мне: «Это он, говорит, тебя им в пример ставит, как, мол, дорожит человек об родине, вот и вам надо учиться»… Я ему говорю: подовтори, пожалуйста, добрый человек, что мы, казаки, неволи не переносим»…
— Хороший генерал оказался: поглядел он мне на ноги, на руки, как я избился весь, велел накормить и оставить тут, в этом городе. «Пущай, — говорит, — отдохнет, а то там их работать заставят. Пущай подправится». Я три недели у них прожил, — тогда только отправили…
Замчалов остановился, отошел немножко в сторону, оправился и вытер нос тыльной стороной ладони…
В старой аллее было уж темно, — над парком спустились сумерки. Сквозь мохнатые ветки черных елей виднелись золотые пятна света из окон панского дома, где разместился штаб дивизии. Маленькие огоньки засветились по халупам за речкой, на полугоре. За оградой парка, по шоссе, жужжа, пронесся автомобиль, — отблеск его фонарей на мгновение захватил конец аллеи. От мельницы надвигалась шумная солдатская песня:
Калинушку ломала, в офицеров бросала…
Бросала-бросала, чубарики-чубчики, бросала…
Я спросил у Замчалова, не очень ли задерживаю его.
— Никак нет. Это я вот картошку к ужину нес… Да там товарищи понесли мешочек…
Он с некоторым смущением усмехнулся, побарабанил пальцами по котелку.
— Картошки тут у помещицы — страсть! Тут вот, за рощей, в кучах зарыта. Нам приказано, конечно, держать караул. Ну, держим… Что поделаешь? А землякам поделяемся…[10] И сами пользуемся… Останется и барыне, — картошки много…
Мы закурили.
— Так вот, значит, опять я прибыл в З., — это уж по теплу, в марте месяце. Доставили меня при бумаге. Я думал, генерал отписал обо мне рекомендацию, — не накажут. Однако к столбу подвешивали…
— Больно было? — спросил я.
— Больно. Руки-ноги затекают. Ну, как видят, — посинел человек, — сымают. Они и своих так же наказывают, — все единственно. Ну, стал я опять подыскивать товарища, — бежать. Охотников много, особенно по теплому времю: легче скитаться, насчет ночлега свободней. Сговорились мы с одним солдатиком, дождались случая: вечером, когда каву раздают, всегда — толпа, шум… и часовые возле толпы. Так вот это время и мы могли уйтить: подсадили нас на крышу, — крыша прорвана в нескольких местах, — ну, мы потолком прошли и спрыгнули, где ловко было…
— В этот раз я уж ученый был, по шпилям зря мы не лазили. Обходили, конечно, горами подозримые[11] места, но держались ближе к дороге. Шли и шли. Две недели шли…
— Чем же кормились? — спросил я.
— Щавель был, щавелем больше и продовольствовались. Вот в горах, когда приходилось уходить от дороги, поголодней было. Молоко также пили…
— А молоко где брали?
— Там коров много. Хо-орошие коровы, красные. Пасутся или на приколе, или в загородке в какой-нибудь. И ручные: сама к человеку бежит… Ну, подойдешь… Шляпа у меня была плотная, войлочная. Подоили в шляпу, сколько надо, — вот и обед… Конечно, какая же это пища? Хлеба никак нет, отощали… А в селение иттить опасно: угадают, — отведут к жандармам. Однако нужда заставила: пришлось и в селения заходить. Дорогу мы забирали больше влево, чтобы на Швейцарию не попасть. Ну, взяли так-то по шоссе. Шли-шли, шоссе кончилось, горы пошли. Полезли по горам. Лазили-лазили. Лезешь — думаешь: вот, мол, до верхушки долезу, погляжу, не видать ли Италии. Долезешь, а там гора еще выше…
— Как же вы Италию рассчитывали признать? — полюбопытствовал я.
— Италия обозначает ровное место. Ну, мол, как равнина покажется, это Италия и есть. Ан до равнины-то еще глаза на лоб вылезали раз несколько…
Попыхивая папиросой, он качал головой, — над своей наивностью, по-видимому. Вспомнил что-то, рассмеялся.
— Таким манером два дня мы лазили в горах, в снегах. Добрались, наконец, до самой вершины, выше какой уж не было: камень и на камне — снег. Только я забрался на этот камень глянуть, не видать ли Италии, — снег подо мной обвалился, и я с ним. Чуть-чуть за камень успел ухватиться, а то были бы мне садики[12]: пропасть страшенная… Товарищ из сил тоже выбился, ободрался весь. «Будь оно проклято, — говорит, — это странствие, тут пропадешь, пойдем вниз»… Вижу: ничего кроме снегов нет округом, не видать Италии… Надо вниз спускаться, в лога, к дороге…
— Пошли вниз, — где ползком, где катильоном катились[13]. В одном месте, при шоссе, видим: четыре дома стоят, в роде поселка. «Давай зайдем, — говорю товарищу, — попросим хлебца»… — «Какой у них хлеб, отколь, — он говорит, — а жандарму представят»… Не пошел. Ну, я не утерпел: дай, думаю, осмотрю местность… Дома хорошие, садик возле них, в саду — девка и мальчонка сидят. Ну, я мальчонка к себе пальцем маню: иди, мол, сюда… Нейдет, — опасается. — Поди, дурачок, чего ты боишься, — говорю, — я — тальянец… Снял шляпу, говорю: «Морген!» Подошел мальчонка; за ним и девка подошла. Показываю им, что есть хочу. «Да ты кто?» — девка у меня спрашивает. — Тальян. — «Нет, — говорит, — ты не тальян, ты — цыган… руссише цыган»… Ну, шут с тобой! Цыган, так цыган… Есть хочу — три дня не евши… «Ну, пойдем», — говорит. Повела меня в дом. Вошел я с ней в дом, — хо-орошее убранство такое, — глядь, а там человек с десяток немцев сидят, пиво пьют. Вот так голос!.. Ну, нечего делать: «Морген!» — говорю. — «Морген!» — отвечают и немцы, продолжают свое. Поглядели так-то на меня, никто ничего не сказал, допрашивать не стал. Посадила меня девка к столику, а сама к хозяйке пошла. Через малое время несет мне кавы вот такую чашечку и хлебца, — вот кусочек, не больше этого…
Замчалов на широкой горсти отметил размеры кусочка хлеба и, округлив пальцы, изобразил объем чашки. Все было действительно очень скромно по размерам.
— Расспрашивают девку австрийцы, кто, мол, это. Слышу: «Руссише цыган», — говорит. Я встаю, тоже докладываю: я, мол, цыган, работал тут у вас в Австрии, теперь в Италию иду. Сказал им про Италию, — вижу: промахнулся… Забурчали они, — как видать, недовольны. Я и не знал, что тогда уж наклевывалась у австрийцев война с Италией, не слыхал. А тут через малое время, с 1-го мая, они и воевать стали… Ну, вижу: дело не переливки[14]; выпил каву, поблагодарил, пошел, — хлеб для товарища спрятал. Ничего, — не задержали. Девка вышла за мной. Спрашиваю у ней: «Скажи, сделай милость, в какой стороне Италия?» Тычу рукой туда-сюда, твержу: «Италия». Она смеется. Догадалась все-таки; махнула рукой через дорогу в правую руку, через горы, — горы не дюже высоки. «Ну, спаси тебя Христос! — говорю. — Дай Бог тебе жениха хорошего»… Смеется…