И опять села глядеться в зеркало. Какие темные, совсем молодые глаза!
- Поедемте кататься, Яков Федорович?
- Тихое помешательство, - сказал Яков Федорович. - Когда человек начинает понимать, как он счастлив, он потихоньку сходит с ума. А сумасшедшие, конечно, могут и ругаться, и по ночам кататься.
На открытии цирка было шумно и весело. Пахло тощей черной лошадью, которая стояла за перегородкой и фыркала, радуясь, что кончился переезд. Директор торжественно провозглашал номера, и пять музыкантов играли неистовый марш. Янкелевич был среди них, приглашенный в последнюю минуту для пополнения оркестра.
Чета Стубе сидела в рублевых местах. Яков Федорович хмурился и важничал. Матильда Петровна вся светилась. Она чувствовала себя прежней Мотей. В ней просыпались долго дремавшие голоса дикой воли и пьяного восторга. Издалека звучали ей струны ее старенькой дешевой арфы, и звуки их казались теперь такими невероятно прекрасными, такими невыносимо блаженными. Сон ли это был или еще что, но счастье это было и полная до краев жизнь. Вот этими пальцами играла Мотя, и пела, и Мотю слушали. А теперь пальцы потолстели, и разве может что-нибудь спеть теперь Мотя?
На арену вышел белый клоун с темно-малиновыми кругами на щеках и лбу. Он тащил с собой куклу в пестром платье со шлейфом, таращившую глаза. Он сажал куклу на стул, становился на колени, прижимал руку к сердцу и говорил высоким протяжным голосом:
Я люблю тебя, Матрена!
Моя слеза очень солена,
Ответь мне, Матрена!
Это не так мудрено.
Глаза у него закрывались, и колпак болтался со звоном. Но кукла молчала. Он повторял свое объяснение, но кукла молчала упорно. Тогда он звонко бил ее по одной щеке и по другой щеке и третьим ударом валил на песок. Публика хохотала. Мотя всматривалась в лицо клоуна, и в темных его, утомленных глазах на меловом лице видела родные искры.
Ей хотелось сорваться со своего места, выбежать на арену и самой спеть, прокричать, что-то сделать перед этой тысячеглазой толпой и почувствовать победу. Она захлебывалась какими-то бушующими силами, и не было этим силам никакого выхода. Она мучительно завидовала даже Янкелевичу, бурно пилившему смычком свою скрипку...
Сбор был полный. Вечер прошел с крупным успехом.
По окончании представления Янкелевич стоял у кассы с директором цирка и клоуном. Ему казалось, что добрая половина успеха должна быть приписана его участию в оркестре.
- Наш город артистический! - говорил он.
- А кто эта, в первом ряду, сидела с толстым таким? - спросил клоун.
- О! - ответил Янкелевич, - это Мотя, то есть Матильда Петровна Стубе с супругом. Музыкального магазина владельцы.
- Вот как! - сказал директор внимательно и взглянул на клоуна.
- И граммофонами торгуют? - спросил клоун.
- Как же, первых фирм! - гордо сказал Янкелевич.
Директор одобрительно свистнул. Поощренный Янкелевич разбалтывался:
- Матильда Петровна сама по происхождению из артистического мира.
- Вот как! - сказал клоун, задумываясь.
- Недурная собой? - спросил директор клоуна негромко.
- Очень,- ответил клоун,- глазастая такая.
Тогда директор деловито отвел Янкелевича в сторону и стал с ним шептаться.
Клоун глядел в небо, в звездное небо. Ему вдруг мучительно захотелось вспомнить блеск Мотиных глаз, и он рыскал глазами по звездным блескам.
Две недели простоял цирк.
Две недели Мотя каждый вечер уезжала в цирк. В томительную череду незаметных ее дней ворвался огонь и жег неутолимо. Солнечный свет в окнах, покупатели, приходящие в магазин, разноголосая музыка продаваемых инструментов и равнодушное, одинаково благосклонное ко всем звукам лицо Якова Федоровича - всё, чем жила она эти годы,- стало вдруг невыноси-мым, таким, чему хочется поскорее убыли, смерти, конца. С первыми же звездами, вкрапляющи-мися в зеленоватое небо, с первыми огнями в домах Мотя оживала и собиралась к выезду с торопливой тщательностью. Глаза клоуна на белом лице, несвязный разговор, который был у нее с ним после одного из представлений, и неграмотная его записка, переданная Янкелевичем, решала ее судьбу безвозвратно. Она хотела и своим глазам того утомления от бродячей жизни, от жизни на арене, перед толпой, которое было в глазах клоуна. И всему телу своему, всей душе она хотела утомления и работы.
На стенах цирка уже красовалась новая надпись: продается на слом. Цирк перекочевывал в другой город. Этот город уж нагляделся и переставал ходить на представления. Ночью директор сиживал с клоуном, обсуждая новую программу.
- Это будет блестящий номер, - говорил клоун.
- Вы уверены, что получите большой граммофон? - спрашивал директор.
- О! Я получу не только граммофон, но и женщину. Мой друг, Конон Иванович, и мой другой друг, Янкелевич, обещали мне всё устроить. Сначала, в ночь перед нашим отъездом, будет похищен граммофон. Конон Иванович будет спрятан в доме и выдаст инструмент в окно. Потом будет похищена женщина. Первое связано со вторым, и ни то, ни другое не может быть получено в отдельности. Инструмент нужнее женщины, но и она может быть полезна. А за бесполезностью можно будет оставить ее в соседнем городе.
- Вы уверены, что она согласна?
- Да, я уверен. Она влюблена в меня. Влюблена,- повторил клоун, странное слово для делового разговора, но в нем-то всё дело. Влюблена! шепнул клоун. Его стертое лицо принимало ребячье выражение. Его глаза опять блуждали по звездным блескам. Но ничего похожего на Мотины глаза не было в горящих звездах, как будто не была там решена ее судьба решением высоким и прекрасным, так искаженно отражавшимся в замыслах похитителей.
Яков Федорович Стубе несколько раз говорил Моте, что неприлично так часто бывать в цирке. Яков Федорович не раз засыпал с сердитым выражением лица, не дождавшись ее возвращения с представлений.
- Сегодня последнее представление, - скрывая дрожь, сказала ему Мотя, - завтра цирк уезжает.
- Отчего же ты так нежна со мной? - спросил Яков Федорович, принимая ее поцелуй.
Спокойно засыпая, думал он: "Прекрасное сердце!"
Всю ночь ему снилось, что вытаскивают в окно из его комнат не то рояль, не то гроб и вытащить не могут: узка рама.
Наутро он увидел, что постель Моти не смята. Он снял колпак и щелкнул себя по лбу: может быть, еще спит? Ощутив боль, он надел туфли, пошел к постели. Совсем не тронута, стоит, как бы приготовлена. Он поднял шторы. Всё, как вчера, разбросано на туалете. Вот тут была и нет ее теперь.
Яков Федорович улыбнулся и взял трубку: наверно, вернулась слишком поздно и легла в гостиной, не раздеваясь. Но это в последний раз. Но он сейчас ее увидит, как только войдет в гостиную.
И все-таки он медлил войти в гостиную, обманывая себя, что медлит только для того, чтоб зажечь трубку. Но идти надо. Он откашливается.
Моти нет в гостиной.
Он обманывает себя, что он так и знал, что это ничего не значит, но дом зловеще пуст без Моти и насмешлив.
Яков Федорович осторожно идет по комнате, обходя вещи, как врагов. Он сгорбился, он совсем похож на доброго старичка, который ищет шалунью внучку, играющую в прятки. Но нигде нет шалуньи внучки, и шалости никакой нет, а есть жестокость и нагота события. И едкая судорога вскакивает в Якове Федоровиче, как кошка, цепляясь за стенки горла. Все-таки надо быть спокойным и всё оглядеть. Вот: окно не закрыто, его открывали ночью. Сон даром не снится. Вот: дверь в магазин приоткрыта. Яков Федорович сердится и запахивает халат. Хозяйс-кой ногой толкает он дверь и хозяйским взором окидывает магазин. Сумрак, и кой-какие струны на инструментах жалобно откликаются на его вход, как звери зверинца при входе сторожа.
Он открывает ставни и, как Моти не было в спальне, так и тут нет огромного, зеленого с золотым жерлом граммофона, и как там всё опустело, так и тут пустует всё, все вещи показывают на опустевшее место.
- Вот как! - хрипит Яков Федорович. - С граммофоном бежала? - Он хочет похохотать немного, ведь это очень смешно, что Мотя сбежала с граммофоном; но кошка в горле не дает хохотнуть и стискивает горло бархатными лапами, выпуская когти.
На прилавке, на оберточной бумаге, написано - "прощай",- и синий карандаш, которым Яков Федорович вырисовывает цены для выставки, лежит тут же.
Яков Федорович курит, сильно курит, и табак кажется ему слишком слабым. Конечно, он должен идти сейчас умываться, но можно и без этого. Конечно, стоит ему только заявить, и беглецов сегодня же нагонят, но можно и без этого. Из кухни скоро принесут кофе, вот этого совсем не надо. Яков Федорович торопливо идет затворить на крючок дверь из комнат во двор. Потом возвращается в магазин и ходит, оглядывая инструменты, как всегда по утрам. Он гладит цитру, и она поет полным, богатым вздохом. Он трогает несколько скрипок, и одинокие струнки радостно вздрагивают. Он не хочет замечать граммофонов, осиротевших, маленьких таких прежде и теперь вдруг выросших. Ему хотелось бы сыграть сейчас сразу на всех инструментах, всколыхнуть весь мир звуков и принять в себя все его волны, и он жадно окидывает глазами свой магазин. Потом, выколотив трубку о прилавок, где обычно ее выколачивает, идет в гостиную к роялю.