Дежурная сестричка на сей раз оказалась знакомой. Люба воспрянула: глядишь, и в палату пропустит... Но та огорошила:
- Ой, Люба, мать твою в область ночью увезли. Ой, плохо ей!
У Любы ноги подкосились. Пососала валидольчику, отдышалась - полетела на автостанцию.
В Абакане, в областной больнице, ей удалось прорваться к матери. В палате - коек десять. Неують, вонь, стоны. Мать наша, сколько мы себя с Любой помнили, никогда, ни разу не попадала в больницу, всегда лечилась дома, сама. И вот последние дни своей безрадостной исковерканной жизни Бог сподобил её провести в типично мерзкой больничной клоаке.
Впрочем, когда Люба втиснулась в двери палаты, Анна Николаевна была ещё жива, и врач - замотанный седой дядька с бородой и в очках - забормотал нечто успокоительное: мол, ещё можно надеяться, всё бывает, прилагаются все усилия... Люба с тоской и жалостью смотрела. Глаза матери были закрыты, крепко зажмурены, а рот, напротив, приоткрыт, словно застыл в нем беззвучный стон муки. Хищный гибкий провод капельницы присосался к сгибу руки и, казалось, вытягивает из матери последние соки. Люба поняла - она мучается от неизбывной боли, окликнула:
- Мама... Мама!
Веки её дрогнули, шевельнулись, но не открылись. Люба заплакала навзрыд. Её вытолкали прочь.
В коридоре Любу подхватила суровая морщинистая медсестра, потащила к врачу. Усталый дядька, протирая сосредоточенно очки и упорно смотря в сторону, пробормотал:
- Вы это... если родственники где... надо телеграммы давать... Я заверю.
Люба поняла - всё.
На больничном крыльце она углядела сквозь слёзы жадный зев урны, хотела высыпать в него содержимое пакета - уж целый день таскается, - но спохватилась: кто ж нынче мясные котлеты да молоко выбрасывает? Присела на ближайшую лавку, давясь слезами и всхлипами, принялась жевать, запихивать в себя драгоценную еду...
Мать мучилась ещё трое суток. Проклятая таблетка, попав в перенасыщенный химией организм, замкнула какую-то цепь. Вспыхнула химическая реакция. Мать начала гореть изнутри. Языки химического пламени прорывались наружу, выступая по коже тёмными зловещими пятнами. На краткие мгновения выплывая из беспамятства в жизнь, мать тут же, захлебнувшись жуткой болью, снова проваливалась в тьму. Сердце её в конце концов не выдержало, остановилось - болевой шок.
Такого мучительного конца не пожелаешь и врагу своему. Подобных предсмертных пыток достоин разве что грешник из грешников, каин из каинов, да и то... За что же Господь наказал смертью такой Анну Николаевну Клушину, мать мою?..
Но ещё более непонятно, почему жизнь у нее сложилась такая тяжкая и мучительная, почему Бог наградил её такой безрадостной судьбой?
Ибо мать моя умерла страшно, но ещё более страшно она жила...
2
Моя мать, Анна Николаевна Клушина, в муках появилась на свет аккурат через год после октябрьского переворота, в самый разгар революции. Просуществовав на этом белом, а вернее - черном свете 70 лет, она ушла из жизни в муках весной 1989 года, аккурат в самый разгар новой революции. Таким образом, жизни настоящей и подлинной моя мать, Анна Николаевна Клушина, в сущности, никогда и ни разу - ни одного денёчка - не видала.
Родители её и старшие братья жили хотя бы воспоминаниями о прошлом. Мы, дети её и внуки, живем всё же надеждой на будущее. Её судьба ушла на экономические и политические эксперименты.
В этом и - боль.
Передо мною - старая туманно-чёрная фотография на плотном бессмертном картоне. По краю картона, с лица, оттиснуто фирменно несколько медалей и слова ненашенским шрифтом - "САВINEТ РОRТRАIТ", а на обороте, уже по-русски, - "Ивана Петровича Горбунова. Нерчинскъ". Вот тебе и провинция! На всю фоторубашку размашистым завитушечным почерком, каковым в наше время уже не пишет, вероятно, никто, чёрными чернилами, похожими на тушь, сверху вниз начертано: "На добрую память отъ братьев Клушиных:
1 - Павел 15 лът
2 - Николай 12 лът
3 - Александр 10 лът
4 - Михаил 8 лът
5 - Виктор 5 лът
6 - Вадимъ 3 лът
7 - Алексей 2 лът
Iюля 23 дня 1915 г."
На лицевой стороне фотографии - лесенка: семь братьев стоят шеренгой, и каждый следующий брательник ровнёхонько на голову ниже предыдущего. Это мои дядья. Из них я знаю и поныне, слава Богу, здравствующего Вадима Николаевича, да помню дядю Мишу - видел я его в последний раз в незапамятные времена, когда мне было всего-навсего шесть годков.
На фотографии этой исторической нет ещё моей матери, а также не хватает уже и двух её братьев, умерших во младенчестве. Нет и родителей. Вместе с детьми они почему-то не снялись. Их фотопортреты сделаны каждый отдельно и, вероятно, в тот же самый день. По тогдашним меркам, поход в фотоателье (так ли это тогда называлось?) - событие не из рядовых.
Отец семейства, Николай Николаевич, на поясном портрете, красавец мужчина - в стоячем воротничке, свободном атласном (что ли?) галстуке, в сюртуке. Пробор, как и у меня, его внука, с левой стороны, в глазах чуть-чуть заметна сибирская раскосинка.
Супруга его, Софья Павловна, снята во весь рост. В темном, свободного покроя длинном платье, из-под подола выставлен левый ботиночек, но это не из кокетства: чувствуется - фотограф приказал и облокотиться на подставку с корзиной цветов, и выставить кончик ботинка. Софья Павловна в меру, как и подобает матери большого семейства, полновата, во взгляде и напряжение перед грозным выпуклым зраком объектива, и непреодолимое природное добродушие. Господи, а лет-то им обоим - и Николаю Николаевичу, и Софье Павловне - не более чем по сорока. Я сейчас уже пребываю в данном возрасте.
Смотрю на фотографии, смотрю-всматриваюсь и готов кусать себе локти: до чего же был я преступно нелюбопытен, равнодушен, глуп. Нет, муттер много мне рассказывала о своей семье, о своем детстве, но так давно, когда я сам ещё ходил в коротких штанишках. Взрослея же, становясь старше, я становился и всё толстокожее, всё твердокаменнее и напыщеннее. Мне уже неинтересны становились мемуары матери, я бежал их, отмахивался от рассказов-воспоминаний Анны Николаевны.
Жутко особенно вспомнить свой последний при жизни матери вояж домой. Привёз я жену - показать ей свои пенаты, а её, в свою очередь, показать пенатам и родне. Погостили мы в Новом Селе всего ничего - дней десять.
И за эти десять дней я поговорил с матерью всерьёз, наедине, по-сыновьи не более нескольких минут. Всё казалось-мнилось: ладно, успеется - то на реку надо спешить, то в кино, то заветные новосельские уголки жене показывать.
Лежим-валяемся как-то с женой на кровати (той самой!) после обеда, слушаем Вилли Токарева - Катька раздобыла бобину с контрабандными тогда ещё записями. В области желудка приятная тяжесть ощущается, в голове туманчик лёгкий от ста пятидесяти дефицитной жидкости, думать и шевелиться лень. Назавтра нам уже улетать. На кухне позвякивает посуда - мать хлопочет. Девчонок дома нет. Люба - на смене.
Ну почему бы мне в тот момент не встряхнуться, не пойти на кухню, не улыбнуться, не приобнять матушку за плечи и не сказать:
- Ну, что, муттер? Как у тебя? Что?..
Не встряхнулся, не пошёл. Болезненная апатия порой овладевает мною и превращает меня в безвольный мешок мяса и костей. Да ещё как-то получилось-вышло так, что жена с матерью общий язык не нашли, остались равнодушны друг к дружке - а то бы так славно мы могли поговорить-пообщаться втроём...
Впрочем, я оглаживаю свою сыновью совесть, пытаюсь оправдаться и посему теряю нить воспоминаний, скачу по временам и по эпохам, словно ужаленный телёнок по степи.
Итак, что же могу нарисовать я в воображении из прошлой жизни моих близких предков, моей родовы? Как могу представить их быт, их повседневность, их живые лики, фигуры, весь окружающий их тогда мир? Кое-что всё же запало в память из воспоминательных рассказов матери.
Конечно, я мог бы сейчас набрать побольше красок на палитру и попытаться набросать-намалевать беллетристическое полотно в духе тех наших романистов-эпиков, кои любят живописать историю страны через историю одной семьи. И каким же тулупно-корявым, псевдокряжистым, якобы исконно русским языком написаны эти пухлые повествования, особливо первые тома, где речь идёт о прадедах и дедах. Куда там Лескову-Стебницкому, Мельникову-Печерскому или Мамину-Сибиряку!
Да что язык. Какую замечательную силищу воображения являют в своих эпопеях наши Герои Соцреалистического Труда, обличая затхлость прежней, дооктябрьской жизни. И мерцание лампадки вам опишут, и шорох прусаков под висящими на стене пожёлтевшими (непременно - пожёлтевшими и непременно выцветшими) фотографиями. И даже запах тележной мази, дёгтя и сальной свечи обоняют наши романисты и смачно суют в эти запахи читателя носом: на, нюхни, милай, нашей постыдной кондовой старины...
Думаю, читателю надо больше доверять и относиться к нему уважительнее. Надеюсь, читателю не так уж трудно без выдуманных подробных описаний представить себе зажиточный забайкальский городок Нерчинск конца прошлого века. Город купцов, золотопромышленников, ремесленников и ссыльных политкаторжан. Между прочим, городок сей и вырос из острога, а затем почти два века был и вовсе столицей Нерчинской каторги, в тюрьмах и рудниках которой побывали и декабристы, и народники, и социал-демократы - бунтовщики всех мастей.