- Всё это так, - сказал мне Броский, - но факт остается фактом, и я вижу в лице вашего друга разлагающегося интеллигента, продукт кастовой организации. С точки зрения индивидуальной, это меня глубоко возмущает, я не могу видеть такого падения личности; с точки зрения социальной - это меня не удивляет. Здоровые силы существуют только в пролетариате.
- Я знаю ваши взгляды,- возразил я,- и не согласен с ними. Теперь не время спорить, я возражу только одно: неужели вы, доктор, чья профессия требует гуманности, не замечаете, как наша жизнь, текущая так мертво, так несчастно, действует на слабых людей? Неужели вы не понимаете, что эфиромания и все другие уродства наших дней только продукт времени, что мой друг - его жертва, требующая прежде всего личной помощи, такой же, как раздавленный трамваем или упавший с крыши человек?
Я сказал эти слова с волнением, и Броский задумался:
- Может быть, может быть...
- Ну так вот и подумайте, может ли ваше искусство, ваша рука помочь тут или нет?
- Строго говоря, нет, - сказал Броский, - впрочем, есть одно средство.
- Какое? - ухватился я.
Броский улыбнулся.
- Если я вам скажу, то тем самым я откажусь от его применения.
Мне показался странным этот ответ, но, увидев, что доктор действительно хочет что-то применить, я не стал его расспрашивать. Медицина - наука темная, и мало ли какие капризы могут быть у молодого, подающего надежды ученого? Только бы избавить Олимпана от его отвратительной страсти!
Мы прошли еще немного и расстались. Я поехал домой в смутной надежде. Город оживал на моих глазах. И в этом бестолковом беспокойстве, с каким шли по улицам люди, открывались лавки, ехали торговцы, было так много молодой силы, чувства начинания, что я и за себя, и за Олимпана, и за весь мир проникся бодростью и жизнерадостностью, хотя и хотелось мне очень сильно спать.
III
Через несколько дней, зайдя к Мохровым, я застал у них Броскина. Все сидели за столом в необычно торжественном и даже умиленном настроении. Можно было подумать, что речь идет о величайших завоеваниях человеческого ума. Впрочем, почти так и было: доктор рассказывал о впрыскиваниях. Я понял, что он собирается лечить Олимпана, и с радостью присоединился к беседе. Броский сыпал именами медицинских светил; Лариса Гурьевна сочувственно кивала ему головой; Олимпан сидел с таким видом, как будто всё это его не касалось. Очень запомнилось мне тогдашнее выражение лица Броскина. Довольно заурядное, оно тогда было оживлено какой-то хитроватой улыбкой. Подозрительными показались мне многочисленные ссылки доктора на заграничных ученых. Я знал, что он доверяет только себе и своему опыту. Вероятно, подумал я тогда, он хочет убедить Олимпана пройти курс его лечения.
Но Олимпан был подготовлен женой. Она хорошо использовала период упадка и самопрез-рения, в котором был мой друг после истории с дамой в голубой шляпе.
- Что вы хотите делать со мной? - спросил он наконец покорным, как у ребенка, голосом.
- Я прошу вас позволить мне сделать вам тридцать впрыскиваний нового патентованного средства.
- Как оно называется?
- Это еще секрет. Средство в России совсем неизвестное. Я только что получил его из-за границы. Результаты поразительные. Безболезненность абсолютная.
- Согласись, Олимпан, - сказала Лариса Гурьевна, - я тоже попрошу себе впрыскивать.
Броский вынул из кармана красивый футляр, открыл его и достал запаянную трубочку с бесцветной жидкостью. Можно было подумать, что это простая вода.
- Вот, - сказал он, показывая трубочку на свет, - это замечательное средство.
И опять мне показалось, что усмешка пробежала по его лицу.
Олимпан недоверчиво посмотрел на трубочку и сказал упавшим голосом:
- Хорошо.
- Тогда начнем сейчас же, - подхватил доктор.
Олимпан молча встал. Они пошли в кабинет. Лариса Гурьевна провожала их благодарным взглядом.
Потом она обратилась ко мне:
- Вы представить не можете, как я измучилась с ним, он всё чаще прибегает к впрыскива-ниям, всё тяжелей проходят у него трезвые периоды. Он требует, чтобы и я принимала участие в его мистериях, как он называет свою эфироманию. Когда я отказываю, вы знаете, что выходит. И к ужасу своему, я замечаю, что и я стала втягиваться в эфир. У меня также развилась апатия, тоска, сонливость. Я не в шутку сказала, что буду делать и себе впрыскивания. Вы верите в это средство?
- Я думаю, что Броский хороший доктор, - отвечал я уклончиво.
- Странно,- продолжала Лариса Гурьевна,- но я не могу винить мужа в том, что он пристрастился к эфиру. Он человек недюжинный и мечется, как рыба без воды. Ему чего-то не хватает в современной жизни. И он легко может погибнуть. Я так надеюсь, что впрыскивания помогут.
Я посмотрел на ее большие матовые глаза, на всё ее красивое, молодое, хотя и измученное лицо, и - помню, мне сделалось жутко за нее, за себя, за всех нас, тогдашних людей, живших еще так недавно в смятении и тревоге. Я поцеловал ее руки и сказал:
- Никогда не надо сдаваться. Всё пойдет хорошо, потом, скоро...
Тон моих слов был убедительнее их самих. Она с жаром воскликнула:
- О, если б, если б!
И в ту же минуту раздался громкий смех Олимпана. Я давно не слышал, как он смеялся.
- Удивительно! Никогда бы не поверил! - говорил он веселым голосом.Как будто новую кровь в меня влили. Иди, Лариса, он сегодня же впрыснет и тебе.
- Нет, мне завтра, - тихо ответила она. - Сегодня дай мне насладиться мыслью, что тебе лучше, что к тебе вернулся твой смех, что ты опять будешь прежний...
Она бросилась к нему. Начиналась подлинная супружеская идиллия. Мы с доктором переглянулись, собираясь уйти, и я заметил, что он не успел скрыть странной усмешки, с которой наблюдал радость супругов.
IV
Впрыскивания продолжались уже целую неделю, и с большим успехом. Мохровы были неузнаваемы. Дом их дышал счастьем. У них начинался второй медовый месяц, слаще первого. Об эфире не было помина.
Я часто виделся и с ними, и с доктором.
Удивляло меня то, что, чем успешнее шло лечение, тем мрачнее становился доктор, как будто он ждал обратного результата.
- Черт ее знает, эту медицину,- говорил мне Броскин, - иной раз лечишь, лечишь, а пациент вянет, а другой раз каким-нибудь патентованным средством ставишь человека на ноги.
И лицо его исказилось горькой усмешкой.
До окончания курса оставалось еще много времени, как вдруг однажды ночью, когда мы все сидели за ужином, с Ларисой Гурьевной сделался сердечный припадок. У нее всегда было плохое сердце, а эфир еще более его истрепал.
Ее перенесли в спальню, уложили в постель, Броский хлопотал и суетился около нее со льдом в руках. Казалось, что дело плохо. Олимпан был бледен и разгневан. Как только кризис миновал и больная стала дышать ровнее, он набросился на доктора.
- Это всё ваше лечение! Вы применяете непроверенное средство! Вы сами мою жену в могилу гоните. От эфира помогает, а смерти способствует. Так я предпочитаю быть живым эфироманом, чем мертвым аскетом.
Броский хотел что-то возразить, но Олимпан горячился всё более и более.
- Хорошо, если она выживет, а если бы она умерла от ваших впрыскиваний? Что бы мне тогда с вами делать? В тюрьму вас сажать? Это безнравственно! Это аморально - лечить чем попало. Все медики нигилисты, я давно это знаю, и мы, живые люди, для них только материал.
Он попал в больное место Броскина. Доктор съежился, лицо его потемнело, едкая улыбка пробежала по губам.
- Я не психиатр, Олимпан Иванович, - сказал он.
- Какое мне дело, психиатр вы или психопат, - перебил его Олимпан.
Броский возвысил голос:
- Я не психиатр и внушением не лечу, но к вам я применил внушение.
- Что же вы мне внушили?
- Я вам внушил, что мое средство вам помогает, а это средство было не чем иным, как простой водой. Да, я впрыскивал вам и жене вашей просто соленую воду, и сердечного припадка мое лечение вызвать не могло.
Невозможно описать, что произошло вслед за этими словами. Олимпан схватился руками за голову, стал бегать по комнате, рыча какие-то слова, из которых я разобрал только одно: издевательство. Броский застыл в позе памятника Пушкина на Пушкинской улице. Меня разобрал смех, и я выбежал из комнаты.
Надо было знать Олимпана, его болезненную самомнительность, его пламенную страсть к собственной персоне, к своим ногтям, коже, платью, чтобы понять его бешенство. Ему, Олимпа-ну Мохрову, под благородную кожу его, впрыскивали больше недели простую воду! Ему, эфироману, эстету, утонченному художнику, любителю изысканных ощущений впрыскивали воду! Всё, что угодно, перенес бы Олимпан: спирт, керосин, ментол, бензин - но не воду. Это было оскорблением для всего его существа.
Если бы Броский не убрался своевременно, он вытолкал бы его собственноручно из дверей своего дома. Я никогда не видел его в таком гневе. Конечно, в тот же день он нанюхался эфиру, несмотря на болезнь жены. Водяная идиллия оказалась непрочной. Я так сильно смеялся над Олимпаном, что мне было неловко пойти к нему вскоре после этой истории. Не простившись, я уехал на юг, где меня и застала война. На берега Невы я вернулся только к новой весне. Всё здесь было иным, не похожим на прошлое. Я разыскал Броскина и Мохровых. То, что я узнал, показалось бы фантастическим во всякое другое время, кроме нынешнего.