— Что? Ничего, — отвечала Паша.
——
У нас, на Гостомле, летом бывает очень хорошо, особенно когда сирень цветет. У нас уж такое заведение по хуторам, что сирень садят под самыми окнами; так она, как распустится, так и лезет в комнаты. Воздух тоже в это время бывает у нас хороший, и жить в это время очень хочется. Природа у нас здоровая, сильная: долго стоят холода, а уж как пройдет холод, как начнет все разворачиваться, так только забирай. Одно за другим зреет, одно за другим падает.
Раз лежит Рощихин сын в постели; не заснул он еще и книжку читал, а из окошка хлоп в него сорванная кисть сирени.
Посмотрел он в окно: никого нет.
Через два дня опять та же история, через день еще, и еще через день Параша забыла ему принести графин с водою.
Принесла она воду, когда Рощихин сын уже лег, и вышла, и легла спать в холодной своей горенке возле кладовой. Не спалось ей.
Пошла она опять к Рощихину сыну за зажигательной спичкой.
— Что это она все ходит? — подумал Рощихин сын и, вспоминая прошлое время, заснул.
А Паша вернулась, зажгла свечку, посидела на постели, потом сняла со стенки косое зеркальце, поглядела на себя, ударила себя крепко ладонью по белой груди и легла.
Кто-то все будто скрипел полом. Это был дьявол. Он ходил в черных шерстяных чулках, как некогда я ходил через комнату моей милой бабушки; но моей бабушке было восемьдесят лет, и она не слыхала никакого скрипа, а Паше было двадцать три года, и она услыхала, как ходит дьявол по скрипучему полу. Мучил он ее этим скрипом, а молитвы ей не шли на память. Дьявол дунул ей в лицо, и лицо разгораться стало; она смачивала горячим языком уста, они смягли, как у мученика в аду. Она забросила голову направо, а подушка греется под головою; она бросила голову налево, а подушка опять греется. Села Паша на кровати и все пальцы себе ломала, так что слышно было, как хрустели составы, а там нерешительно спустила одну ногу с кровати, а за нею другую. Стала Паша на холодный пол и за лоб взялась, задумалась. В это время словно кто-то щелкнул сиреневым листком. Паша испугалась и со страха, как была босая, в одной тиковой юбочке, так и вскочила к Рощихину сыну.
Вбежала Паша в его комнату, упала на диван, что в углу стоял, и зарыдала. Рощихин сын спросонья-то никак не разберет, что с нею делается. Бросился к дивану, расспрашивает ее:
— Что ты? Паша! Паша! Что с тобой? — А она как схватит его обеими руками за волосы, так руки в волосах и замерли.
— Больно! больно! Паша! — жалуется Рощихин сын.
— А-а! больно! А мне не больно было, пока я дошла сюда? — словно как со злостью проговорила Паша, и сама все держит его голову и все плачет.
— Что ж ты плачешь, Паша?
— Ты меня бросишь?
— Да зачем ты пришла?
Молчит.
— Уйди, Паша!
— Ты меня бросишь?
— Что с тобой делается? Боже мой! Мне тебя жаль: пусти меня!
— Не пущу, — проговорила чуть слышно.
— Уйди скорее.
— Не уйду, — отвечала она еще тише.
Так ведь таки и не ушла.
——
Через полтора года у одного нашего панка однодворец землю купил; обстроился и хозяйством завелся, а хозяйки у него не было, он и женился на Паше. Пара их была молодая и красивая и к тому ж ровная. А через три года Рощихин сын приехал с молодою женой. Такая-то была, говорят, нравная, что упаси ты Царица небесная! Люди сказывали, что никому от нее не было спуску, ни мужу, ни свекрови, никому, никому. С горя Рощихин сын все с ружьем стал шататься. Так он прожил целое лето и уехал уже перед самой конопляной уборкой. Пошли и однодворцевы работники брать конопли, да как пробрали с полосминника, так напали на такое место, что просто в лоск вымято, и поклепали в этом деле попова батрака с солдаткой, что у мельника жила в работницах.
Мода уж такая жаловаться на «наших дев мерочных», а если б конопли повыбрать! Что б там только было? Уж на что наша Гостомля просто кажется «лягушечьим царством», а что ржи и конопели мнется вдоль всего ее короткого течения!
——
Я имею много оснований искренно сожалеть, что Гейне умер; но еще более мне жалко, что он умер, не познакомившись с Иваном Ивановичем Андросовым, который в наших местах садами занимался. Лучше Гейне никто, кажется, не характеризовал женщин различных стран. Вот что он пишет в своей характеристике: «Каждая страна имеет свою особенную кухню и своих особенных женщин. Если смотреть с высшей, с идеальной точки зрения, то нельзя не признать, что женщины везде имеют сходство с кухней своей страны. Не так ли точно здоровы, питательны, солидны, положительны, безыскусственны и при всем том так превосходны английские красавицы, как проста и хороша кухня старой Англии: ростбив, баранье жаркое, пуддинг в пылающем коньяке, зелень, вареная в воде, и два соуса, из которых один есть топленое масло. Там не улыбается фрикасе, не обманывает воздушный воль-о-ван, не вздыхает вдохновенный рагу, не резвятся на тысячу манер начиненные, взбитые, поджаренные, обсахаренные, пикантные, витиеватые и сентиментальные кушанья, которые мы встречаем у французского ресторатора и которые представляют разительнейшее сходство с прекрасными француженками. Нередко мы видим, что у этих последних самый-то предмет есть посторонняя вещь; что иногда самое жаркое далеко не так хорошо, как соус; что вкус, грация и блеск здесь главное дело. Желто-жирная, страстно приправленная кухня Италии носит совершенно характер италиянских красавиц. Все плавает в масле, лениво и нежно, напевает сладкие мелодии Россини и плачет от запаха лука и желаний. О немецкой кухне — ни слова. У ней все возможные добродетели и только единственный недостаток. Есть в ней чувствительное, однако нерешительное печенье, влюбленные яичные кушанья, добрый вермишель, сердечный ячменный суп, оладьи из яблока и сала, добродетельные клезы, кислая капуста — благо тому, кто все это может переваривать. Что касается голландской кухни, то она отличается от немецкой, во-первых, чистоплотностью, а, во-вторых, вкусностью. Сознательная наивность и чеснок».
А о русской кухне, о польской и малороссийской — ни слова. За это, мне кажется, я имею гораздо более права сердиться на Гейне, чем все дамы Антверпена за то, что он рассказал всему миру об их обыкновении носить фланелевые панталоны. Во-первых, женщины моей родины совсем не такие лягушки, какими их изображают французы, а, во-вторых, сколько бы остроумных вещей мог сказать Гейне по поводу соотношения вареников, зраз и запеканых бабок к женщинам тех стран, где употребляют вареники, зразы и запеканые бабы! Потом давно бы изменилось бы общественное мнение, что у нас нет своей кухни, что она вся или немецкая, или французская. Конечно, в Петербурге это так, но в глуби, например, у нас на Гостомле, готовят «крупеню», о которой весь образованный мир еще не имеет понятия. Вот вам и образованность! А готовится наша гостомльская крупеня из гречневых круп, сливок или сметаны, яиц и масла. Все это смешивается и жарится на сковороде.
Иван Иванович Андросов, бывало, не принимал без экзамена ни одной кухарки. «Ты приготовь мне три крупени прежде», — говорил он. Плохая крупеня никуда не годится, а хорошая и вкусна, и тем удобна, что бери ее с собой куда хочешь: и сытна, и сочна, и долго не черствеет. Но для того, чтобы вышла такая крупеня, нужно, чтоб и крупы не подгорели, и верхняя корочка не лопнула, а чтобы всю крупеню, так сказать, насквозь проняло маслом и жаром. В таком виде ее находят очень удобною и дома, и в дороге, и куда только судьба ни кинет. Я когда-то тоже находил это блюдо довольно вкусным, но не отрицаю, однако, что им можно и подавиться.
Париж, 19-го января 1863 г.