Потом был объявлен Шукшин. Достал откуда-то из карманов кипу страниц, буркнув при этом, что в программе вечера допущена опечатка - не новый рассказ, а отрывок из нового рассказа он собирается прочесть. Публика несколько зашевелилась, потом приутихла - отрывок, так отрывок.
Но мало того, что это был отрывок. Шукшин, будучи прекрасным актером, прочел свой кусок на редкость плохо - однотонным деревянным голосом шпарил фразу за фразой, никак не выделяя ни диалог, ни паузы. Вместе с тем кусок был сочный, вкусный, в зале посмеивались, изредка аплодировали, но Шукшин пропускал мимо ушей все эти знаки внимания и шел к концу, как по шпалам. В этом он был весь.
Провожали его восторженно, а он, едва поклонившись, направился к выходу - рассказ его по-прежнему не устраивал, нужно было спешить в свою крохотную кухоньку дошлифовывать его. Вы, мол, тут хлопаете, визжите от удовольствия, это ваше дело, а мне тут некогда рассиживать, хоть мы с вами и посидели, как говорит приглашение, в кругу друзей...
Он покинул зал, полностью его игнорируя. Я пишу об этом с уверенностью, потому что вместе со всем залом почувствовал себя задетым, и это было единственное, что мне в том вечере понравилось...
* * *
Сказать, что Шукшин жил, работал и умер на наших глазах, было бы неверно. Шукшин сгорел на наших глазах. Жизнь, которая обрела себя только под тридцать и оборвалась в сорок пять, - это трагедия, и от этой трагедии совестливой русской литературе никуда не уйти. Как и любая истина, не освоенная еще до конца, она ждет, когда ее осмыслят и сделают частью житейского опыта народа.
Говорят, переутомлен был сверх всякой меры. Днем снимался в знойных, прокаленных августовским солнцем донских степях, в условиях, максимально приближенных к боевой обстановке, а по ночам писал пьесу для Ленинградского БДТ. К несчастью, все в том году ему давалось на удивление: и роль солдата отлично выстраивалась, и пьеса двигалась на всех парах к Товстоногову. Последний год в жизни художника с его неслыханными удачами - какая это, в сущности, печальная картина!
Говорят, его разрывали меж собой не только два различных, но, может статься, противоположных, взаимно исключающих друг друга вида искусства письменный стол и съемочная камера. Слово рождается в тишине и одиночестве, из потребности выразить себя и общаться с остальным миром. Камера требует людской толчеи, шума и страстей - и чем больше толчеи, шума и страстей, тем больше проку в той работе.
"Тебе, Василий, в конце концов придется выбрать между письменным столом и камерой, - так сказал ему, по преданиям, его учитель и наставник, Михаил Ромм.
Шукшин, к своему несчастью, слишком долго раздумывал над советом своего учителя. Последние его интервью, последние страницы говорят о том, что выбор был сделан в пользу письменного стола, но его слова были сказаны уже оттуда, из-за той роковой черты, откуда возврата нету.
"Нравственность это Правда", - сказал он в одной из последних своих бесед. Мы читали и радовались точному и четкому его мышлению и думали про себя, что еще томов двенадцать великолепной прозы последуют после этого крика души, а он был брошен нам уже оттуда, с того, другого берега...
* * *
Вопрос, почему Шукшин так поздно пришел и почему так рано покинул то поле литературы, которое он призван был возделывать, - этот вопрос долго и мучительно еще будет витать перед русской литературой. И, возможно, чувствуя, что мы сегодня еще не в состоянии на него полностью ответить, мы опять снова и снова возвращаемся к этому художнику и каждую новую встречу превращаем в трогательные проводы. Может, поэтому ему, едва ли не единственному из числа многих достойных художников, покинувших в последнее время этот мир, русская литература устроила такие долгие-долгие проводы...