— И к чему было покупать газету! — озлился я наконец, не находя исхода.
— Да видишь ли, сегодня газеты должны быть интересны, судя по предшествовавшим событиям, — говорил Каллистрат Иванович, как бы оправдываясь передо мной, — притом же я совсем позабыл, что вчерашний огарок кончился, и рассчитывал на эти семь копеек купить хлеба.
— Вот что сделаем, — наконец, предложил я, — можно купить за три копейки сальную свечку, и на остальные четыре — фунт чёрного хлеба.
— Но это ужасно неловко! — возразил Каллистрат Иванович. — Представь, что входит в овощную лавку господин, одетый более или менее прилично, и спрашивает фунт чёрного хлеба и сальную свечу… Это ужасно неловко, я по крайней мере отказываюсь идти.
— Да это ты с чего конфузиться вздумал? — спросил было я, но тотчас же вспомнил, что Каллистрат Иванович ещё только полгода в Петербурге и потому ещё не вполне усвоил смысл одеяния «более или менее приличного».
Я взял со стола семь копеек, надел пальто и вышел на улицу. Ночь стояла непривлекательная. На улицах валялся не то снег, не то грязь; ни тепло, ни холодно, но зато сырость так и пронизывала насквозь; несмотря на темноту, свет фонарей казался жалким, потому что ему приходилось освещать жалкую картину; продувал небольшой ветер, насквозь пропитанный какой-то неприятной влажностью, — всё это способно было до последней степени испортить настроение духа.
Войдя в овощную лавку, я нашёл там двух покупателей — дворника нашего дома и какую-то бабу, которую я почему-то сейчас же окрестил кухаркой. Встретив такое общество, я действительно почувствовал себя в неловком положении и, несмотря на то, что понимал бессмысленность подобной щепетильности и в душе обзывал себя самыми нелестными именами, я всё-таки не решился сделать свой заказ. Дело в том, что дворник знал меня, я встречался с ним каждый день и в цветущую пору моего 6юджета раза три, кажется, давал ему на водку. И вдруг этот самый барин теперь спрашивает, ни больше, ни меньше, как сальную свечку и фунт чёрного хлеба! Очевидно, дворнику ничего не стоило тут же высчитать, что у меня имеется всего семь копеек, и он был бы совершенно прав, если бы вздумалось дать мне на водку… Я в одно и то же время предавался этим соображениям и бичевал себя за них; когда лабазник устремил на меня свои глаза, я чуть не потерялся. Притом дворник, узнав меня, отвесил мне поклон, что ещё ухудшило моё положение. Когда же я услышал роковой вопрос: «что прикажете?». то с удивительной решимостью и твёрдостью, и совершенно неожиданно для самого себя, произнёс:
— У вас можно достать бутылку рому?
Мой вопрос прежде всего удивил меня. Я спросил рому и стыдился выговорить «фунт чёрного хлеба».
— Нет-с, напитками не торгуем-с. — немножко удивлённо ответил лабазник. — Это вот сейчас за угол направо пожалуйте, — посоветовал он мне снисходительно, как бы говоря: «Экий простоватый малый, — не знает, что в овощной не бывает напитков!»
Но я, разумеется, очень хорошо знал, чего в овощной не бывает, и, последовав совету лабазника, поскорее вышел из лавки и бежал за угол. В другой лавке я уже не нашёл никого и потому без колебаний спросил то, что мне было нужно.
Когда я рассказал эту историю Каллистрату Ивановичу, он нисколько не удивился и нашёл, что так именно и следовало поступить.
— Но ведь это бессмысленно — стыдиться бедности, — возразил я.
— Стыдиться бедности вообще — бессмысленно, — рассуждал Каллистрат Иванович, уписывая с зверским аппетитом чёрный хлеб, — но в данном случае — нисколько. Фальшивое положение нужно прикрывать фальшивыми средствами. По нашему состоянию, нам следует занимать лачугу в подвальном этаже, Тогда не стыдно было бы делать подобные закупки. Никто и не удивился бы, а напротив, удивились бы, если б ты, выползши из подвала, спросил фунт керосину. Но раз мы занимаем комнату на третьем этаже, всякий имеет право требовать, чтобы мы покупали освещение, приличное положению на третьем этаже. В подвале мы жить не можем, потому что при наших не в меру нежных организмах на другой день лежали бы в больнице. Ну, значит, нужно кривить душой.
Когда хлеб был съеден, мы, чувствуя сильную тяжесть в желудках, в то же время чувствовали самое ничтожное ослабление аппетита. Я, впрочем, обыкновенно ел немного и потом более или менее удовлетворился, но Каллистрат Иванович чувствовал себя в состоянии человека, который только разохотился есть. А это состояние, при отсутствии материала, несравненно мучительнее голода.
Пофилософствовав с полчаса, я напомнил своему сожителю об экзамене и, не желая мешать ему, разделся и улёгся под своё покрывало. Каллистрат Иванович принялся молча зубрить, причём иногда увлекался, таинственно произносил: «qui musculus?» [1], и, замирая на этом вопросе, опять погружался в безмолвное зубрение.
Прежде чем мне удалось заснуть, голова моя подверглась осаде совершенно непрошеных мыслей. Я никогда не считал пищу предметом удобным для приятного размышления. Тем не менее, когда я, поужинав полуфунтом чёрного хлеба, ёжился под одеялом, пища не выходила у меня из головы. В каких только видах она ни представлялась мне! То вспоминались мне вкуснейшие в мире пирожки, которыми угощала меня тётушка Каллистрата Ивановича, когда мы были в Одессе. Это были действительно замечательные пироги, за которые, если б тётушка захотела отправить их на парижскую выставку, она непременно получила бы золотую медаль; это были в полном смысле слова её мануфактурные произведения.
Удивительные пирожки! Но они никогда не казались мне так вкусными, как в эту минуту. То вдруг в моём воображении являлась чашка, наполненная большими гречневыми варениками, с которых так и льётся струёй свежее янтарное масло. Тут же при них и сметана, без которой они немыслимы. Словом, одна за другой возникали такие роскошные картины, что когда я уснул, из них составился роскошнейший в мире обед, которым тут же угощала меня тётушка Каллистрата Ивановича. Она была такою же толстою и такою же доброю, какого я оставил её два года тому назад в Одессе.
От этого пиршества меня оторвали странные звуки, которые я услышал сквозь сон.
— Чёрт знает что такое! Это наконец невыносимо! — вдруг раздалось над моими ушами. За этим последовал сильный звук, по-видимому кулака, ударявшего о стол.
Я проснулся и увидел Каллистрата Ивановича, собиравшегося, как казалось, рвать себе волосы. Он запустил обе руки в свою взъерошенную голову и, неподвижно уставившись в одну точку стола, казалось, что-то энергично обдумывал.
— Что с тобой? — спросил я, протирая глаза.
Мне, признаться, было-таки досадно, что мой отрадный сон был внезапно нарушен.
— Да ничего особенного. Спи, пожалуйста! — проговорил Каллистрат Иванович голосом, в котором слышалась сильная досада.
— Да как же спать, когда ты вопишь во всё горло? Что за поза у тебя трагическая!
— Да видишь ли в чём дело, — объяснял он как-то нехотя, — занимался я часов пять. Но знаешь ли, тут уж сил моих не хватило, — до того захотелось есть, что я, кажется, съел бы самого себя. Ну, помилуй, сам посуди, какие здесь могут быть занятия, когда в желудке у тебя кто-нибудь точно ломом ворочает? Ну, на что это похоже? Ну, сам посуди, разве это не чёрт знает что такое!
Каллистрат Иванович наступал на меня решительно, как будто я именно и был виновником его страданий.
— А завтра экзамен! — продолжал он несколько спокойнее. — Ну, где тут полезут в голову мускулы, когда собственные мускулы от голода отказываются работать? Остаётся только отправиться к Груберу и пожирать трупы. Ей-Богу! В первый раз стошнит, а там ничего, можно привыкнуть! — пояснял он, насильно улыбаясь.
— Ты с ума сошёл?
— И не мудрено. При таких обстоятельствах обязательно с ума сходить. Фу, чёрт возьми, этак тошнит невыносимо!
— Ты выкурил бы папироску! Говорят, это уменьшает аппетит, — посоветовал я.
— Я и без тебя это сделал бы, если б нашёл хоть какие-нибудь признаки табаку, — угрюмо ответил Каллистрат Иванович.
Я встал с постели и достал три коробки, украшавшие комод. В них мне удалось кое-как добыть мельчайшего табаку, который гораздо удобнее было нюхать, чем курить. Скрутив папироску, я предложил Каллистрату Ивановичу. Он с видимым удовольствием закурил её.
Однако, положение наше было настолько серьёзно, что приходилось не на шутку задуматься. Продлись оно ещё день-два, мы станем близки к пожиранию друг друга. Я решил, как только взойдёт солнце обойти всех знакомых и во что бы то ни стало добыть денег.
Мой сожитель улёгся и, очевидно, довольный тем, что у него в зубах папироска, начал философствовать.
— Решительно не понимаю, — говорил он в раздумье, — для какой цели природа навязала человеку эту необходимость каждый день есть! Ведь могла же она сделать как-нибудь иначе! А уж если это. необходимо, то нужно было сделать так, чтоб всякий мог действительно каждый день насыщаться.