Шумел я, шумел, болтал, болтал и уморился… Уже у меня и слов и голосу стало недоставать, а он все-таки ничего. Просто весь преферанс на его стороне: даже Евграф Иванович это заметил и начинает надо мной подтрунивать:
– А что-о-о? – шепчет, – что-о-о вы, ба-ба-батенька, своим бесстыдством взяли?
– Что, – отвечаю, – вы еше тут со своим «ба-ба-батенька», – уже сидите лучше смирно.
А сам, знаете, откровенно сказать, действительно чувствую себя сконфуженным. Но все это были-с еще цветочки, а ягодки ждали меня впереди.
Игра перед ужином кончилась, и за столом стали рассчитываться; провиантщик был в огромнейшем выигрыше и вытащил кз кармана престрашенный толстый бумажник, полнешенек сотенными, и еще к ним приложил десятка два выигрышных, и все это опять с тем же невозмутимым, но возмутительным спокойствием в карман спрятал.
Ну тут и все встали и начали похаживать. В это время подходит к нашему столу хозяин и говорит:
– А вы что, господа, всё, кажется, бездельничали да злословили?
– А вам, – говорю, – разве слышно было?
– Ну еще бы, – говорит, – не слышно; ваша милость точно на корабле орали.
– Ну, вы, – прошу, – Степан Александрович, пожалуйста, меня простите.
– Что же вам прощать; бог вас простит.
– Не выдержал, – говорю, – не стерпел.
– Да ведь разве утерпишь?
– Увидал, – говорю, – все внутри и задвигалось, и хотя чувствовал, что против вас неловко поступаю…
– А против меня-то что же вы такое сделали?
– Да ведь он ваш гость…
– Ах, это-то… Ну, батюшка, что мне до этого: мало ли кто ко мне ходит: учрежден ковчег, и лезет всякой твари по паре, а нечистых пар и по семи. Да и притом этот Анемподист Петрович человек очень умный, он на такие пустяки не обидится.
– Не обидится? – спрашиваю с удивлением.
– Конечно, не обидится.
– Значит, он медный лоб?
– Ну, вот уж и медный лоб! Напротив, он человек довольно чувствительный; но умен и имеет очень широкий взгляд на вещи; а к тому же ему это небось ведь и не первоучина: он, может быть, и бит бывал; а что ругать, так их брата теперь везде ругают.
– А они всюду ходят?
– Да отчего же не ходить, если пускают, и еще зовут?
Меня зло взяло уже и на самого хозяина.
– Вот то-то у нас, – говорю, – ваше превосходительство, и худо, что у нас дрянных людей везде ругают и всюду принимают. Это еще Грибоедов заметил, да и до сих пор это все так продолжается.
– Да и вперед продолжаться будет, потому что иначе и не может быть.
– Полноте, – говорю я с неподдельной грустью, – отчего же это, например, в Англии… (которою все мы тогда бредили под влиянием катковского «Русского вестника»).
Но чуть я только упомянул об Англии, Степан Александрович окинул меня своим тяжелым взглядом и перебил:
– Что это вы катковского туману нам напустить хотите? Англия нам не пример.
– Отчего, разве там ангелы живут, а не люди?
– Люди-то тоже люди, да у них другие порядки.
– Я, – говорю, – политики не касаюсь.
– И я ее не касаюсь: мы ведь, слава богу, русские дворяне, а не аглицкие лорды, чтобы нам обременять свои благородные головы политикою? А что в Англии может быть честных или по крайней мере порядочных людей побольше, чем у нас, так это ваша правда. Тут и удивляться нечего. Там честным человеком быть выгодно, а подлецом невыгодно, – ну, вот они там при таких порядках и развелись. Там ведь еще малое дитя воспитывают, говорят ему: «будь джентльмен», и толкуют ему, что это такое значит; а у нас твердят: «от трудов праведных не наживешь палат каменных». Ну, дитя смышлено: оно и смекает, что ему делать. Вот оно так и идет. Надо все это представлять себе благоразумно, с точки зрения выгоды, а не по-вашему, как у вас там на море, – всё идеальничают. Зато вы никуда и не годны.
– Это, – говорю, – почему мы никуда не годны?
– Да так, не годны: не к масти, да и баста; поди-ка я сунься куда-нибудь, например, вас на службу теперь рекомендовать с такой речью, «что вот, мол, черноморский офицер и честнейший человек: ни сам не сворует, ни другому не даст своровать, а за правду шум и крик поднимет», – я и вас не определю, да и себя скомпрометирую: меня за вас дураком назовут. Скажут: «хорош ваш молодец, да нам такого не надобе, нам похуже падобе», – и я за вас никуда просить и не пойду, а вот за него-то, за этого барина (хозяин кивнул на стоящего у закуски провиантщика), за него я куда вам угодно полезу, потому что при наших порядках это люди ходкие и всякий за них может быть уверен в успехе.
– Что же, это разве, – говорю, – так и должно быть?
– А разумеется, так должно быть, потому что он человек очень ловкий и на все податливый, а это всякому интересно, и всякий смекает, на что он ему может пригодиться; а вы на что кому нужны? Вы с правдою-то с своею со всеми перессоритесь, а потому вашего брата только и остается, что с берега опять за хвост, да назад на корабль перекинуть, чтобы вы тут на суше не пылились.
– Заметьте это себе, господа, – подчеркнул Порфирий Никитич, – ведь это я вам не вру, не сочинение для забавы вашей сочиняю, а передаю вам слова человека исторического, которые непременно должны иметь свое историческое значение хотя если не в учебной истории, то по крайней мере в устных преданиях нашей морской семьи. Так, господа, смотрели тогда на нас, как на людей вокруг себя чистых и… этак, знаете, всесовершенно чистых… Ну, да все это в скобках; а я обращаюсь опять к своей истории на закуске у Хрулева.
– Так-то, благодетель мой, – похлопав меня по плечу, дружески заключил Степан Александрович, – век идеалов прошел. Нынче даже кто и совсем по-латыни не знает, и тот говорит suum cuique,[1] – поидемте-ка лучше закусывать, а то вот на этот счет Анемподист Петрович уж настоящая свинья: он, пожалуй, один всю семгу слопает, а семушка хорошая: я сам у Смурова на Морской с пробы взял. Кстати я вас с ним тут у закуски и познакомлю.
– С кем это?
– С Анемподистом Петровичем.
– Нет, покорно вас благодарю-с.
– Что же? Неужели не желаете?
– Отнюдь не желаю.
– Жаль: большого ума человек, почти, можно сказать, государственного, и в то же время, знаете, чисто русский человек: далеко вглубь видит и далеко пойдет.
– Ну, бог с ним.
– Да, разумеется, а только человек приятный и поучительный.
«Еще чего, – думаю, – в нем отыскал: даже и поучительности! Тьфу!»
Мы подошли к закусочному столу и вмешались в толпу, в которой ораторствовал учительный Анемподист Петрович. Он занимал центр. Я стал прислушиваться, что такое вешает этот «учитель».
Он, однако, сначала все говорил просто насчет семги; но действительно говорил очень основательно и с большим знанием предмета. Мне все это казалось свойством, которое каждому порядочному человеку может внушить омерзение.
Он и сосал, и чмокал, и языком по нёбу сластил, и губами причавкивал, и все это чтобы тоньше разведать и вернее оценить эту семгу. Смакует ее, а сам сквозь зубы, как гоголевский Петух, рассказывает:
– М… н… н… да… недурна… очень недурна, можно даже сказать, хороша…
Кто-то замечает:
– Даже очень хороша.
– М… н… да… пожалуй… м… н… ничего… мягкотела…
– Просто что твое масло.
– М… да… масляниста…
– Ишь вы как скупо хвалите-то, – замечает опять какой-то полковник со шрамом через весь лоб и переносье, – а нам после крымской гнили-то все хорошо кажется – там ведь ничего этого нельзя было достать.
– М… н… ну… отчего же… нет, мы и там м… н… тоже получали…
– Зато, я думаю, какою ценою!
– М… н… да, разумеется… обходилось… но в довольном количестве… доставали для себя… Через Киев… от купца Покровского выписывали… хорошая была семга, так и называли «провиантская»… Светлейшему к столу… м… н… тоже он доставлял… Покровский… Только та, разумеется, была похуже, потому что ему эту цену не смели ставить, ну, а наши… ничего – платили.
Полковник со шрамом даже вздохнул.
– У вас денег много было, – говорит, – и вы не знали, куда их девать.
– Да, иные, точно, терялись от непривычки… м… н… один, я помню, у нас… мн… слыхал про «штофные карманы» и велел портному, чтобы тот ему штофные карманы поставил, и вышла глупость… портной ему из штофной материи и сделал… Очень смеялись.
– А это в чем же дело было?
– Чтобы объемом штоф вмешался… м… н… потому у нас… м… н… бумажники были… м… такие большие…
«Ах ты, – думаю, – рожа этакая богопротивная! И еще этак бессовестно обо всем рассказывает».
А он продолжает про какого-то ихнего же провиантщика или комиссарщика, который в эту ужасную пору, среди всеобщих страданий н военной нужды, еще хуже потерялся, – «вдруг, говорит, совсем со вкуса сбился, черт знает что лопать начал».
«Ах, – думаю, – отлично. Всем бы вам этак сбиться и „черт знает что лопать“, но это „черт знает что“ вышло совсем неожиданное».
– Всегда квас, – говорит, – любил и один квас и употреблял. Из последовательных людей был – семинарского воспитания… Его отец был протопоп и известный проповедник, и такой завет ему завещал, что если есть средства на вино, то пить пиво, есть на пиво – пить квас, а есть на квас – пить воду. Он все и пил квас, и другого не хотел, но только во время военных действии стал шампанское в свой квас лить…