Помню, как, забежав в комнату, где дедушка молился (отца нет, мама в лагере), я швырял на стол только что купленный, пахнувший пекарней хлеб, что было, разумеется, кощунством, но дедушка только тихо смотрел из-под талеса на дурачка в пионерском галстуке, а губы его благочестиво шевелились.
Он и умер тихо - первый покойник, увиденный мной так близко, умер во сне, в городе на Волге, повыше сражавшегося тогда Сталинграда. Далеко. И канонада не была слышна, а надо же - пуля нашла дедушку. Жили мы там втроем: дедушка, я и моя тетка - одна из тех восьми дочерей.
Утром я перешагивал через него, почему-то он лежал на соломе, на полу возле моей раскладушки, и шел в школу. Два дня я так через него перешагивал, а на третий тетка нашла старого еврея, и дедушку похоронили, как и положено, в саване.
Она шла, как пойнтер, который вот-вот сделает стойку... Так написано у одного замечательного американского писателя. Про пойнтера... Нет, про девушку, которая шла, как пойнтер. Но пойнтера я никогда не видел, а вот ирландский сеттер... Знаете, как идет ирландский сеттер, который вот-вот сделает стойку? Голова на высокой шее поднята, ноги напряжены, он ими перебирает и видит перед собой только то, что видится ему одному - свою жертву...
Был час пик, народ валил в метро, возле которого мы только что расстались, она рассекала толпу, или толпа расступалась, освобождая дорогу, - и все оборачивались ей вслед.
К кому она шла, кто был на сей раз ее жертвой? Но ведь мы только что расстались, думал я, расстались нежно, до утра, и она была совсем другой, милой, домашней, и расставание словно бы ее огорчало?..
Почему же сразу, мгновенно все так изменилось?
Не нужно подглядывать. Но коль это случилось? Где ж она настоящая?.. думал и думал я.
Со вторым дедушкой все было значительно сложнее, и хотя умер он на десять лет раньше беленького, а мне, стало быть, всего пять или шесть, помню я это совершенно отчетливо, хотя меня при том не было. По рассказам. Очень эта история вколотилась в мою память. То есть это и был мой первый страх, оставшийся на всю жизнь, или, скажем, на многие десятилетия.
Был этот дедушка провинциалом, жил в городе Минске и приезжал к нам в Москву два-три раза в год. Я видел его, очевидно, в последние приезды и крепко запомнил.
Жили мы в Третьем Доме Советов, в небольшой, забитой книгами квартире, отец никогда не приходил домой без новых книг, и они нас выживали. Отец был красным профессором, деканом истфака МГУ, коммунистом, само собой; человек был общительный, в доме постоянно гости. Водку они не пили, только красное, а выпив, допоздна разговаривали и пели революционные песни. Как в "Собачьем сердце". Но когда приезжал минский дедушка, гостей не звали, никого вообще не пускали, в доме бывало тихо, даже по телефону говорили вполголоса.
Что это значило и почему так резко менялась жизнь с приездом дедушки, я, разумеется, не понимал. Но запомнил, как дедушка в сапогах, в теплой куртке сидел за обеденным столом, поглаживал широкую черную бороду, давал мне петушка на палочке, перед ним всегда стояла бутылка водки и пил он ее в одиночестве, стаканом. Рассказывали, он мог гнуть подковы, этого я не видел, а стакан с водкой запомнил, и то, что рука, тот стакан державшая, была крупной и твердой. Думаю, он не был старым - ни одного седого волоса в бороде.
Кончалось его гостевание в нашем доме непременным скандалом. В кабинете отца что-то гремело и падало, сначала они ругались на идиш, ничего не понять, потом дед переходил на русский - тот, который я слышал под окном, там у нас стояли ломовые и легковые извозчики. В конце концов, распахнув двери ногой, выкрикнув на прощание какое-то страшное проклятие, дедушка выходил, двери так и не закрыв.
На какое-то время в доме устанавливалась тишина, но скоро она сменялась привычной суетой, телефонными звонками и революционными песнями.
Умер дедушка в одночасье: крепко выпил и отправился париться в баню. Или в бане выпил. Та очередность мне неизвестна, но, может быть, она тут и не важна. У него оторвался тромб, в бане он и помер.
С тех пор тромбофлебит долго казался мне самой страшной болезнью, чума и холера представлялись литературой, о них я читал у Флобера и Камю, а тут реальность: тромб отрывается и летит, как разрывная пуля, по сосудам, венам, артериям, пока не попадет в сердце. Страшно...
Мы спустились в метро, я прошел контроль и ждал, пока она отыщет в сумочке проездной. Нужно иметь крепкие нервы или очень любить женщину, чтобы терпеливо дожидаться, пока... Что они носят в сумочках?..
Она продолжала в ней копаться, потом присела и высыпала содержимое себе на колени. Ветер из нагретого туннеля тянул, как в трубе, вокруг ее головы поднялось светлое облако...
Я подошел к контролеру. Послушай, сказал я, пропусти внучку, она никак не найдет проездной, жалко тебе, что ли? Он посмотрел на меня, потом на нее. Потом снова на меня. Под седыми с желтизной усами открылись прокуренные зубы. Надо ж, сказал он, у такого дедушки такая молоденькая... Проходи, внучка...
Она смеялась так весело и счастливо, что я в конце концов подумал, что пора обижаться.
Но я про музей. Верней, про дедушку, который помер в бане.
История была такая... Я слышал ее в детстве, потом от кого-то еще. Она запомнилась, будто я был свидетелем, хотя сейчас уже и не восстановить, кто ее мне рассказал. Как бы то ни было, но когда тридцать с лишним лет назад я работал над первой моей свободной книгой, эту историю пересказал именно так, как запомнилась. Книга называлась "Опыт биографии" и была для меня переломной, я уже перестал тогда печататься в официальной прессе: хотел переоценить собственную жизнь и начать другую. Книга очень нравилась моим тогдашним друзьям, я получил несколько заманчивых предложений публикации на Западе, знаменитые люди предлагали написать предисловие... Я отказался, и не из охранительных соображений.
На самом деле, это не были мемуары в чистом виде, я пытался остановить время, понять его и себя в нем, мне казалось, книга важна прежде всего мне самому, а не кому-то другому, опыт был еще слишком живым, кроме того, речь шла о реально существующих людях и, хотя их имена не были названы, они слишком легко угадывались... Может быть, такое решение было моей ошибкой, в то время подобных книг не было, это спустя десятилетия все стали писать мемуары. Я отдал книгу в самиздат только десять лет спустя, и она вышла в Париже еще пятью годами позже, когда я сидел на "Матросской тишине", и книга едва ли все еще представляла такой живой интерес, хотя и получила в Париже вполне престижную премию.
Но в начале семидесятых я давал ее только близким людям и строго предупреждал об ответственности.
Одним из моих читателей была двоюродная тетка, звали ее Геня, все еще красивая, полная жизни женщина. Мужа ее в тридцатые годы расстреляли, она отмотала восемь лет в Темниковских лагерях в одном лагпункте с моей мамой. Помню, я видел ее в лагере, мы с сестрой приезжали в сороковом году на свидание...
Ну, а спустя тридцать лет я отнес Гене рукопись, жила она на Кутузовском, только что получила как реабилитированная квартиру, и попросил никому не показывать. Может, тебе будет интересно, сказал я, там и про тебя.
Через неделю я к ней зашел. Она стала смеяться, как только открыла дверь. Ты что? - удивился я. Очень ты меня насмешил своим сочинением. Не понял, сказал я, какой тут смех: папа погиб, маму посадили, да и ты в Явасе едва ли была смешной, я хорошо тебя помню.
Мы пили чай на кухне. Что ж тебя все-таки так развеселило? - я никак не мог ее понять. То, что ты написал про дедушку. И про отца. А что такое?
Понимаешь, говорит, ты только не обижайся, мне было интересно, я в первый же день прочитала, но то, что ты написал об отце... Ну вся эта история про музей в Минске... Откуда ты все это взял? Не помню, наверно, мама рассказывала, кто-то еще... Нет, не вспомнить, чтоб точно - от кого. А теперь мама умерла. Но разве там что-то не так?
А история была такая. В Минске, в тамошнем музее Революции, открылась экспозиция: история одной рабочей семьи. Глава семьи - мой дед, был профессиональным рабочим-щетинщиком (понятия не имею, что это значит), "боролся за копейку" (экономические рабочие требования), а дети пошли в революцию, участвовали в гражданской войне, стали большевиками: старший - мой отец, профессор, декан истфака; младший - дядька, секретарь райкома партии в Москве, а дочь - моя тетка, главный врач Института рентгенологии (был такой на Петровке). Замечательная семья. Мой отец, как только узнал об этой выставке, помчался в Минск ее прикрыть - из скромности. В этом месте тетка Геня и стала смеяться: ну уморил - из скромности!..
А в чем дело, что тут смешного? Не знаю, говорит, может, твой дед и был когда-то щетинщиком, но чтоб за копейку... У него был свой дом в центре Минска, свой выезд - лошади, коляска всегда стояла у подъезда. Был публичный дом - тоже в центре, а он его хозяин; еще филиал такого же дома в Витебске. Дед сам отбирал девиц, пробовал, потому и вечные скандалы с бабушкой - да где ей было с ним справиться! Деда спасло только то, что в России до революции мужчина не мог быть содержателем публичного дома, он оформил на эту должность некую девицу, возвысил ее, сначала она была тапершей, а потом он все на нее повесил, тем и спасся, его б обязательно шлепнули. Юдифь звали, роскошная была баба, она б тебе рассказала, может, еще жива, разыщи: показать-то что-нибудь уже едва ли сможет, а вот рассказать... Потому твой отец так боялся деда: тридцатые годы, чистки, а тут такая экспозиция - в Минске же все про всех всё знают! Короче, уж, конечно, "из большевистской скромности" он прикрыл ту выставку. Разве не смешно?