— Нянечка, это кто так делает: крха-крхум?
— Петух, родная; бредит, должно, во сне…
— О чем он бредит, няня?
— О деревне небось: там хорошо, привольно, не то что в клетке!
— А в деревне хорошо, няня?
— И-их, как хорошо, сударыня вы моя! Зимой теперь поседки[4] идут у нас, девки в одну избу понабьются, прядут, песни поют, хохочут, парни в гости найдут, семячек принесут, жамок… Опять свадьбы теперь играют… хорошо-о…
И няня, крепостная бабушки, доставшаяся моей матери в приданое, бросала работу и уставляла глаза в угол кухни. Сколько я ее помню, она всегда тосковала о своей деревне, хотя, взятая оттуда десяти лет, более уже не покидала Петербурга и свою дочь, родившуюся у нас, отдала впоследствии в модный магазин и вырастила полубарышней, не имевшей понятия о крестьянской жизни…
Посреди кухни была самая таинственная и привлекательная вещь: большое железное кольцо, ввинченное в половицы. Когда за него тянули, в полу мало-помалу открывалась черная четырехугольная дыра и виднелось начало лестницы, но куда она вела — этого я никак не могла понять. Мне объяснили, что это люк, просто люк. В моем детском воображении слово это принимало самые фантастические образы: то мне казалось, что это подземный сад, потому что из него вытаскивали морковь, зеленый лук, огурцы, то, напротив, я думала, что это волшебный пряничный домик, полный сахара, миндаля, орехов и других сластей. В то же время слово это было полно и ужаса, потому что няня моя, боясь, чтобы я когда-нибудь не полезла туда вслед за нею, уверяла, что там живет громадная семихвостая крыса, которая схватит меня, если только я наклонюсь вниз, в открытый люк.
Когда мне было пять лет и воображение мое настолько развилось, что я могла давать оценку разным явлениям, то я часто свой страх или восхищение выражала одним словом — «люк». Я говорила: «черно, как люк; страшно, как в люке», или: «так много, много всего хорошего, точно наш люк!»
Во время вечерних сидений в кухне никогда не обходилось без того, чтобы няня не говорила Марфуше:
— Подержи детей, я слазаю в люк достать им гостинца.
И вот, с замиранием сердца, обхватив руками Душку, я ждала, когда скрипнет подъемная дверь, которую няня тянула за железное кольцо, откроется черная громадная пасть, в которой мало-помалу исчезала фигура няни со свечой в руке. Мысль о семихвостой крысе, о громадном страшном подземелье какими-то бесформенными видениями носилась в моем воображении, и я не спускала глаз с люка до тех пор, пока темнота в нем не начинала снова розоветь и из нее не выплывала наконец фигура няни, несшей на этот раз, кроме свечи, еще и решето, в котором были разные вкусные вещи.
Что думал в то время брат Федя, я не знаю, но мне кажется, что он, так же как и я, верил в семихвостую крысу: по крайней мере, его большие голубые глаза выражали такой же ужас, как и мои, и, пока няня находилась в погребе, он сидел тихо, прижавшись к своей Марфуше. Часть лакомств отсылалась в горницы старшим мальчикам, остальное давали нам.
— Няня, крысу видела? — спрашивала я.
— Видела, сударыня, сидит тихо, глазищи большие и семь хвостов шевелятся.
— Няня, она тебя не тронула?
— Нет, нет, голубочка, она только на детей бросается.
— Почему на детей?
— Потому что дети бывают злые, они у нее раз маленьких крысят отняли и утопили; помнишь, как Андрюшенька?..
При воспоминании о том, как брат Андрей, рассердившись на какого-то дикого котенка, притащил его домой и, несмотря на то что котенок, защищаясь, в кровь изодрал ему руки, утопил-таки его в водопроводе, Федя начинает плакать, Марфуша бросается к нему, утирает слезы своим передником и прижимает к груди, шепча:
— Подь, подь ко мне, дитятко, дай рыльце хвартуком утру, ишь дите сердешное, вспоминать зверства не может.
Я не плачу, но вцепляюсь в мохнатые уши Душки и, глядя в ее круглые добрые глаза, шепотом объясняю ей, что никогда, никогда не обижу ее детей и Андрюше не дам обидеть их, и прошу няню объяснить семихво-стой крысе, что я никогда бы не потопила ее детей.
— Вот когда енералом будет мой Хведюшка, — продолжала Марфа, — он тогда задаст нашему черномазому разбойнику. — И она шутя трясет кулаком в сторону Андрюшиной комнаты.
— Ну уж будет Феденька генералом или нет, — вступается няня Софьюшка, — это еще бабушка надвое сказала, а вот что моя Наденька графиней или княгиней будет, это уже верно, ей сам царь двери отопрет, вот как! — И няня, смеясь, целует меня.
После этой фразы, которую моя няня повторяет довольно часто, мы все неизменно пристаем к Софьюшке с расспросами.
II
Император Николай I отворяет мне дверь. — Нянин рассказ о страшном былом
— И расскажу, и расскажу, — торжественно повторяет няня, — сто раз буду рассказывать, чтобы барышня моя, как большая вырастет, эту честь помнила.
— А ты небось испужалась? — смеется Марфуша.
— И, Господи! Дня три тряслась, все не верила, что так сойдет…
— Няня, рассказывай, рассказывай, — пристаем мы. И, оделив нас лакомствами, няня начинает:
— Гуляли это мы, Надечке годок был, не больше, она у меня на руках, Душка с нами, а щенок ее, Мумчик, что теперь у дяди Коли живет, у меня в кармане. Уж это мы завсегда тогда такие прогулки делали: без щенка ни-ни, лучше и не выноси мою барышню, вся искричится. Вот я и придумала: положу в карман ваты побольше, а потом посажу Мумчика. Он так привык, что, бывало, спит в кармане, пока не придем в сад, ну а потом вынем его да к матке. Она кормит его, играет, а Надечке — потеха. Только нагулялись мы и идем, — и сколько раз нам барин говорил: не ходите днем по парадной швейцарской, ходите другим входом, тем, что в офицерские квартиры ведет. Ну, а на этот раз, как на грех, барышня моя домой запросилась, и я ближайшим ходом да через парадную. Подхожу, а к швейцарской подкатывает какой-то генерал, ну генералов-то мало ли тут мы видаем, я иду себе, прошла из швейцарской в коридор, а за мною шаги, повернула я голову — вижу, приехавший генерал идет, я себе дальше, а дверь-то к нам в коридор тяжелая. Я посторонилась, думаю: генерал пройдут, я не дам двери захлопнуться и перейму ее. А барышня-то у меня на руках сидит, личиком назад и, слышу, — смеется, ручонками генералу знаки делает, а он — ей, играется, значит, с дитей; только я остановилась и хочу переждать, а он-то смекнул, верно, что дверь тяжела, шагнул мимо нас, веселый такой, да красивый, да высокий, ну, чистый орел, дверь сам открыл и говорит:
— Проходи, нянюшка.
Я говорю:
— Чтой-то, ваше превосходительство, мы позади. Пожалуйте вы спервоначалу…
А он говорит:
— Нет, ребенок вперед!
И подержал нам дверь… Поблагодарила я его, дура, — спасибо, говорю, ваше превосходительство, — да тут же диву и далась: генерал-то в наш коридор и не пошел, а повернулся от дверей направо — в классы! Думаю, не знает дороги, жаль, не спросила, кого ему, собственно, надо?.. Только подумала, а в коридоре-то как грянет: «ура!», кадеты-то наши все из классов гурьбой вылетели, только топот по всему дому стоном стоял. Как услыхала я это… поняла! Поняла моя головушка бедная, что то был сам государь, сам император Николай Павлович… И мне, мне-то, рабе своей последней, двери подержал: «Ребенок, — говорит, — вперед!» Задрожали у меня колени, просто хоть на пол садись, еле доволоклась до дверей, мимо меня барин наш, Александр Федорович, бегом пробежали, должно, им знать дали, на нас только походя руками замахал.
Господи Ты Боже мой! А за нами-то Душка, а в кармане-то у меня щенок!.. Верите, едва жива, посадила я барышню в кроватку, выложила им в ножки щенка, да сама к барыне бегом, да в ноги, слезами обливаюсь… перепугала барыню-то нашу, она подумала, с дитей что приключилось… рассказала я ей… Что, говорю, мне будет? А барыня-то наша горячая, по щекам меня раза четыре ударила… и поделом! Не велел барин по парадной… вот и наскочила! Я в ножки кланяюсь, молю — не выдайте!.. Думала, разыскивать станут и невесть что сделают… пошла в детскую, за барышней своей ухаживаю и все Богу молюсь: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его»… Вернулся барин… веселый-превеселый: царь-государь в кухню ходил, прямо из котлов кушанье пробовать изволил и всем порядком остался доволен, все похвалил!.. А про меня — ни слова!.. Барыня тут барину все от себя и рассказала: и как мы шли, и как встретили, и как игрались барышня с государем, и как сам отворил он нам двери и сказал так милостиво:
— Проходи, нянюшка, ребенок — вперед!
И опосля много, много раз меня это рассказывать заставляли, цельный год, бывало, как новый гость, так сейчас меня зовут и — рассказывай, да ничего не упуская! И всякий гость, как послушает, так и скажет:
— Ну, твоя барышня далеко пойдет, коли ей сам государь Николай Павлович двери отворял!
— Вот и я говорю, — заканчивала обыкновенно няня, принимаясь меня целовать, — будет моя барышня княгиней, аль графиней, аль еще кем побольше и не забудет свою дуру няньку, так, что ли?