– Ну вот, – говорит, – еще что вздумаете: уж и жид у вас стал страшный человек.
– А, разумеется, страшный, потому что он коварный, а коварство – большая сила: она, как зубная боль, сильного в бессилие приведет.
А Никанор Иванович отвечает:
– А мы зубную боль заговорим.
– Да, да; вот это разве! Ну, так пошлите-ка казака «пошарить», где такого мастера найдете?
– А что же, казак, разумеется, найдет.
– Да; найдет он их, вот все равно как вашего чуфурляр-лафиту.
– А что же: надо веру иметь и ждать, и лафиту достанет.
И что же вы думаете. В эту самую минуту, как нарочно, к Плескунову бежит казак и подает бутылку, а на бутылке надпись: «чуфурляр-лафит». Даже сам Никанор Иванович смутился и спросил:
– Где ты это спер, благодетель?
А казак отвечает:
– Никак нет, ваше высокоблагородие: у маркитанта взял.
– Что же он прежде-то его не давал?
– Давно, – говорит, – с собой вожу, только подавать не смел, больно пакостное.
Маиор отбил горлышко, сплеснул немного в сторону, попробовал и говорит:
– Хорошо, братец, маркитант тебе правду сказал: винишко поганое, и я теперь вспомнил, что мой отец его пил совсем не в Турции, а на Кавказе; ну да не в том дело; а это, господа, вам ответ: видите, – пошарить, так все найдешь. Я политики не читаю и споров не люблю, но ничего, чем вы меня пугаете, не боюсь. Спросите: почему? Отвечу вам: «по Писанию». О Тире сказано, что там не будет горка, где «князья купцы и где сильные земли барышничают», а сила в тех, кои «не видали самоцветных камней и не завистны на золото». Оно так и бывает, как пророк говорит, и мне теперь приходит на память одна история про самого что ни на есть каверзнейшего тонкого израильского политика, который в своем месте все пружины в руках держал и во всем собаку съел, а запил таким чуфурляром, что и с ума спятил. И я, чтобы не позабыть и чтобы вас кстати немножко поразвлечь, пока баран сжарится, пожалуй, готов вам это рассказать в виде притчи…
Тут все и заговорили:
– Помилуйте, Никанор Иванович, да когда же мы не хотим вас слушать? пожалуйста, расскажите.
Никанор Иванович и начал.
Старый Схария, про которого я вам буду рассказывать, был, так сказать, прирожденный политик, ученый-преученый и притом святой, которому, казалось, все было открыто и само небо с ним перешептывалось. По занятиям он был меламед, держал школу, где юные сыны Израиля получали высшее направление на весь проспект жизни. Жил Схария от меня всего в полуверсте, в торговом местечке, по тот бок австрийской границы; а славен был по обе ее стороны.
Схария был человек старый и для своих мест очень богатый. Состояние он нажил своею обширною ученостью, святостью и плутовством. Если бы вы знали еврея как следует, то не удивились бы, что все эти три вещи в нем не только совершенно совместимы, но даже одна другую требуют, а не исключают. Сколько именно было лет этому патриарху, я с точностью определить не берусь, потому что, когда я, тридцать лет тому назад, поступил на таможню, Схария уже был меламед, обучивший ряд поколений, и тогда уже был почти так же стар и ходил с такою же седою бородой, с какою ходит и нынче. Только нынче он слывет безумцем и служит поношением и посмешищем для безумцев, а до того анекдотического случая, который его таким сделал, он был у всех в почете, в ласке; он первенствовал на молениях, председал на пиршествах и везде имел решающий голос. Как наисовершеннейший знаток закона и наилучший его истолкователь, что бывало он скажет, то так и делается. Ныне же жизнь его пригодна только разве на то, чтобы показать основательность слов Псалмопевца: «не хощет Господь смерти грешника». Но некогда было совсем иное: ученая слава Схарии была так велика, что говорили, будто ей завидовал сам караим Фиркович. Святость Схарии равнялась его учености, но славилась еще более первой. Разумеется, это была та каверзная праведность и та убивающая дух ученость, которыми огорчался наш Спаситель и за которые возглашал: «горе вам, горе и горе».
Схария знал все, чрез что можно прослыть праведным между евреями, и с этой стороны был для многих, и в том числе и для меня грешного, необыкновенно интересен. Он жил весь по правилам, «почивал на законе»: каждый час дня и ночи, каждый его шаг и движение, – все это шло так, чтобы могло возвещать его преподобность. Кто знает, что значит соблюсти всю еврейскую обрядовую праведность, тот знает, как это трудно. Я же, весь свой век проведя с евреями, могу вам это показать, хотя, разумеется, только отчасти.
Наблюдая наказ рабби Елиазара, Схария просыпался до рассвета, но как бы ему ни хотелось встать, он не вставал и даже знака не подавал, что он проснулся, и так лежал до тех пор, пока его не побудит жена. Это так должна сделать каждая воспитанная в законе еврейка. И зато в ту самую секунду, как жена его будила, он сразу же вскакивал и на весь дом кричал: «Благословен Бог, одаривший петуха разумом, что он различает день от ночи», а потом читал вслух: «Восстану рано». Все это делалось так энергично, что все в доме проклинали «восставшего рано», но непременно и сами поднимались. Схария никогда не надевал рубашки сидя или стоя, а исправлял все это непременно лежа под одеялом, чтобы сатана, подсматривающий за каждым евреем, не увидал бы его чудесного тела и не вздумал бы сам смастерить что-нибудь, если не совершенно такое, то, по крайней мере, хоть подходящее к еврею. Схария никогда не позабывал спуститься с кровати непременно правою ногой. Умываясь, он аккуратно обливал каждую руку по три раза и вытирал лицо так сухо, чтобы не испарилась память.
Пергамент с написанными на нем словами из книг Моисея был у него обмотан волосами из телячьего хвоста и снабжен прикрепленным к нему репейником, который должен был колоть Схарию, если он задумает как-нибудь нарушить какую-нибудь из десяти заповедей. Колол ли его этот репейник или нет, этого не знаю; но поколоть, кажется, было за что. Свитки на дверях дома этого законника были самые полномерные; их все должны были издали видеть и понимать, что на дом Схарии снисходит беспрестанное благословение, как на браду Ааронову и на ометы его риз.
Никто никогда не видал, чтоб у Схарии хранилище висело на ремешке или оставалось не спрятанным в три коробочка, если в той комнате спали женщины; хранилище он надевал на себя, как только можно было отличать белый цвет от голубого и носил до темноты. В школу Схария не шел, а бежал, чтобы Бог видел, что он «духом гоним». Его талос или мантия была из белой шерсти, выпряденной еврейкой, и притом с известными приговорами. Молился он много и долго, оборотясь непременно на юг, откуда идет мудрость, а с нею, разумеется, и все благополучия. Люди алчные и глупые молятся на север, откуда приходит богатство, но Схария, как Соломон, знал, что все дело в премудрости. Он молился, всегда тщательно выровняв ноги в первой позиции, и качался, и трясся не щадя колен, чтобы ангелы видели, как сильно колеблет его страх пред Вездесущим. Моленья свои он сначала выкрикивал по-еврейски, а потом посылал особые молитвы по-сирски и по-халдейски, чтобы ангелы, не понимающие этих языков, не позавидовали тому, чего он просит у грядущего Мессии. Еще более тонкая осторожность нужна была против диавола, чтобы этот хитрец не проведал о прошениях Схарии и не повредил ему; но это было предусмотрено: диавол никогда не мог узнать, чего просит Схария, потому что диавол тоже по-сирски и по-халдейски не знает, а обучиться этим языкам не может, потому что учиться у человека ему не позволяет его пустая «свинячья» гордость.
Если Схарии случалось плюнуть во время молитвы, то он делал это невежество не иначе, как в левую сторону, чтобы не оплевать толпой на него любовавшихся с правой его руки ангелов. Каждый день он воссылал сто благодарений, и так на виду у людей и ангелов пребывал в моленьи почти весь день. Отдых его начинался только с той поры, когда наступающие сумерки возвещали, что Егова уже дал ангелам приказ затворить двери и окна неба. С этих пор, разумеется, оттуда на землю уже ничего не было видно и потому чиниться было нечего, да и продолжать самое моление не было никакого расчета.
Но большая ученость Схарии обнаруживалась не в одном только богомолении, – нет, она также была видна во всех его житейских поступках: он развелся с несколькими женами по одному подозрению, что они происходят не от Евы, а от первой жены Адама, строптивой Лалис, и, подобно своей матери, склонны заниматься не одним тем, чтоб угождать мужу. Сам же он никогда не смотрел в лицо никакой сторонней женщине, хотя бы даже это была недостойная внимания христианка. Все были уверены, что он ни разу не видал лица кряду десять лет служившей у него молчаливой и тупой хохлуши Оксаны, о которой я прошу помнить, потому что ей в моей повести будет своя роль.
Любя во всем ортодоксальный порядок, Схария сам подавал в нем первый пример повиновения «Закону»: он ломал хлеб не прежде, как растопырив над ним все свои десять пальцев, чтобы все видящие это воспоминали о десяти «божиих приказаниях». Заботясь о нравственности и о душе, он не забывал и гигиену, для чего всегда завтракал рано, чтобы в желчь его по пустому проходу не успели вскочить с голодом тридцать шесть болезней, а, обедая, – поспешно отделял Оксане кусок от всякого кушанья, имеющего вкусный запах, способный возбудить в человеке аппетит. Делалось это не из сострадания к нетерпеливости Оксаны, а для того, чтобы она от жадности не затряслась, как Исав, и не опрокинула другого блюда. Все знали, что Схария во всю свою жизнь никогда еще не уронил на пол ни одной крошки хлеба, и строгий ангел Набель, приставленный смотреть за этим, ни разу не мог сделать на него в этом смысле доноса по начальству. К ангелам Схария наблюдал большую осторожность и никогда не клал ножа лезвием вверх. Даже этого докучного наблюдателя, Набеля, он и того берег, чтобы он, вертясь у стола, как-нибудь не обрезался.