Незнакомый и какой-то чуждый мне голос с чрезмерными придыханиями умолял меня все-таки позвать ее к телефону. Но тетки и впрямь не было дома. Ему этого было мало. Прознав, что я ейный племянник, он обратился ко мне, мальчишке, как к вышестоящей инстанции.
- Понимаете, - сказал он, - умирает великий русский писатель.
"Это что же у нас за великий русский писатель?" - ехидно подумал начавший пописывать молодой человек.
- Михаил Михайлович Зощенко, - услышал я.
О, я хотел бы, конечно, узнать теперь, что это был за интеллигентный, умный и смелый человек в 1958 году (постановление было отменено окончательно лишь к столетию А. А. Ахматовой).
Я, конечно, передал просьбу тетке, но без особой убежденности. В нашем недобитом, затаившемся семействе Зощенку не особо жаловали, конечно, не из-за постановления, а за то, что полагали его издевавшимся над поверженным классом.
Несправедливость! Зощенку не признавали свои. Впоследствии я неоднократно имел этому подтверждение.
И опять один Мандельштам оказался справедлив:
"Настоящий труд - это брюссельское кружево, в нем главное - то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы...
У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенки. Единственного человека, который показал нам трудящегося, мы втоптали в грязь. А я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам или, по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду.
Вот у кого прогулы дышат, вот у кого брюссельское кружево живет!"
Но кто мог расслышать этот шепот убитого Мандельштама.
И вот Зощенке - сто лет, его смерти - тридцать шесть лет, постановлению о журналах "Звезда" и "Ленинград" - сорок восемь лет, отмене постановления пять лет. Зощенко был дворянин, офицер, имел Георгия за храбрость и еще две-три награды за боевые заслуги (какой-то там, скажем, Бант или Темляк на сабле за храбрость). Ему особенно везло в боях: он даже попал в первую в истории газовую атаку. Он был очень хорош собой, любимец (и любитель) дам. Как офицер, он воспринял Постановление ЦК не как убийство, а как дуэль. Больше всего его возмутило слово "трус".
Он был неимоверно знаменит, такой славы русский писатель еще не ведал. Возможно, такую знал Высоцкий, возможно, такую знает до сих пор другой Михаил Михайлович (Жванецкий). И тем не менее. Вот Зощенко плывет на теплоходе, нагруженном великими совписами, по Беломорканалу. Рейс, так справедливо осужденный в "ГУЛАГе" Солженицыным. Но вот чего нет в "ГУЛАГе". Мемуар одного совписа с борта: зеки, прослышав, что плывет такой корабль, высыпали на берег всем составом (согнаны приветствовать? сами?), дружно скандируя: "Зощенко! Зощенко!" Все совписы толпились на палубе (сами вообразите гамму их чувств), а Зощенко в это время лежал у себя в каюте в набриолиненном проборе, в белых парусиновых туфлях, начищенных самолично зубным порошком, лежал, красавец, усмехался, слыша крики с берега, и не выходил. У него болела голова.
Так что вот. Сначала - самый красивый, самый смелый, самый талантливый. Потом - самый знаменитый. Потом - самый убитый.
Я берусь утверждать и не хочу доказывать, что до сих пор, как и при жизни (а не только в годы гонений), Зощенко - самый непрочитанный, самый непризнанный, самый непонятый великий русский писатель советского периода. И окажется, что Зощенко меньше всех смешил, был патологически серьезен и всю жизнь писал не фельетоны, а очень толстые книги: "Голубую книгу" вместо "Мертвых душ", трилогию "Торжество разума" вместо "Выбранных мест из переписки с друзьями" и др. И первой такой толстой книгой были "Сентиментальные повести" аналогично "Петербургским повестям". Он был еще молод, он был еще Гоголь. Мы предлагаем читателю нашу книжечку тоже в качестве толстой в смысле (бывали такие сборники, кто помнит): "Толстой о литературе", "Горький о литературе". Вот и Зощенко о литературе. "Пусть эта книга называется, ну, скажем, культурфильм. Пусть это будет такой, что ли, культурфильм вроде как у нас бывали на экране: "Аборт", или там "Отчего идет дождь", или "Каким образом делаются шелковые чулки", или, наконец, "Чем отличается человек от бобра". Такие бывают фильмы на крупные современные научные и производственные темы, достойные изучения".
Зощенко приравнивал труд писателя к изготовлению свинцовых белил. По вредности. Вот и надышался.
5.08.94. У Коновалова.
ПРЕД-ВЕРИЕ
"В нем смерть уже гнездо свила",
А он не замечает это
Стоит под тяжестью ствола
И виден под упадком света.
На всякий случай он живет.
Жизнь не подарок, а работа,
И тает сок его, как лед,
И замерзает смертным потом.
Он дуб, он человек, он волк,
И ветки, руки, клочья шерсти
На нем живут по воле волн,
Чужой энергии и смерти.
Тот свет и этот в нем равны,
А в приговоре он не волен,
И под конвоем тишины
Ведут его, и он не болен.
Как умирающий здоров!
В нем силы борются пустые,
Давясь, он утром ест творог
И чувства чувствует простые.
Он просит веры по ночам,
Прощенья. Умоляет Бога.
И беспокойствие к ногам
Спешит - идти уже немного.
Он спит, и, значит, он продолжит
Вчерашний день не вспоминать.
Пред ним живая Матерь Божья
И мертвая родная мать.
И снова листья шелестят
На веточке отмершей ветви
И защищают от преврат
Гнездо в дупле с яичком смерти.
24 октября 1994. Переделкино.
ОТСРОЧКА
(Сура 77)
Нас шлют вдогонку друг за другом,
И мы летим во все концы,
Оповещая, круг за кругом,
Весну конца. Конца гонцы,
Мы чертим грани различенья
Добра и зла между собой,
Предупрежденья иль прощенья
Не возвестив своей трубой.
Но что обещано, то будет...
Но не сегодня, не сейчас.
И грешник все еще подсуден
Лишь в смерти. Как один из вас.
А то, когда погаснут звезды
И распадется небосвод,
Вам не страшней шипов у розы,
Что преподносит вам Господь.
28 марта 1995, штат Нью-Йорк.
Декабрь, 1995, Нью-Йорк.
ИЗ "ДНЕВНИКА ОТЦА"...
"Мысль пришла и прошла. Была.
Ничего нельзя восстановить, не создавая.
Даже вот такую мысль.
И еще одну: должна же быть хоть одна достоверная история в Истории человечества? Чтобы уж не было сомнения, что была.
И вот есть одна такая... Единственная. Без тени.
История Иисуса.
Является ли мысль о множественности миров ересью?
Нет. Потому что Он был в этой множественности как единственно достоверный факт.
Он, единственный, выводит нас из этого дежа вю".
12 декабря 1995.
ПЕРВЫМ УМИРАЕТ ДОКТОР
Памяти Саши Ланского.
Вчера я был у него на приеме.
Он начал меня пользовать с первого дня в Нью-Йорке. Страннейший глагол! это я начал его использовать с первого дня. По телефону и по блату. Наколку эту, естественно, дал мне Юзик. Изнеженное советское растение, я тут же изнемог от возросшего уровня жизни: простуда, аллергия, дерматит, джетлег и дежа вю. Особенно последнее меня беспокоило. Не исключено - потому, что я наконец запомнил слово, то есть мог так назвать то, что со мной происходило.
Петля эта захлестывала меня, как правило, во время лекций. Слишком много я говорил! С безответственностью любимца публики. Я так и думал, что за это. Грех, возможно, был, но кара казалась мне чрезмерной. Петля захватывала и утягивала меня в некую дрожащую перспективу аудитории, с размытостью и постоянством лиц, продолжавших пристально разглядывать мое отсутствие за кафедрой; сам я, или только моя оболочка, в то же время продолжал свою работу говорения, все более опустошаясь изнутри и от нарастающей легкости чуть ли не взлетая над, все более состоя из одной лишь прозрачной, но противной и пугающей внутренней дрожи. Отсутствие какой бы то ни было боли при этом тоже пугало. Объяснить это состояние было трудно даже своему человеку, не то что доктору, да по-аглицки, да за сто долларов. Слов тут не было - одно чувство.
Оно повторялось все чаще и все дольше не отпускало.
Хорошо, что я еще вспомнил это изысканное словечко дежа вю...
"Философ, поэт, душа..." - так характеризовал доктора Юзик. Это дорогого стоило, но еще дороже казалось мне читать его рукопись. И я все не шел. По телефону мы уже дружили домами. Доктор строил планы: "Вот вернется Иосиф из Европы, соберемся у меня с Юзиком и выпьем". Он пользовал и Иосифа, а не только меня с Юзиком...
Иосиф вернулся, перспектива, таким образом, приблизилась, но все-таки следовало до того оформить знакомство.
- Что ж вы хотите, - сказал он, терпеливо меня выслушав. - После всего, что на вас свалилось, вы прекрасно себя чувствуете. Главное, не бойтесь. Выпивать вам как раз можно. Только не пытайтесь понять болезнь. Вот этого нельзя. Это невозможно. Никогда не узнаете. И я не узнаю. Она только ваша. Что толку, если вам ее как-нибудь назовут? Я сам очень больной человек, я знаю, о чем говорю.
- А что у вас? - полюбопытствовал я.
- Да все у меня есть, что в нашем возрасте положено: и сердце, и печень, и все остальное.