И хотя Ордынцев сознавал, что иначе поступить не мог, и был уверен, что и впредь поступит точно так же, тем не менее мысль о том домашнем аде, который усиливался во время безработицы и неминуемо ждал его в случае потери места, приводила Ордынцева в ужас и озлобление.
И чем ближе подходил он к своему «очагу», тем угрюмее и злее делалось его лицо, точно он шел на встречу с врагами.
I
Вот и «дом».
Ордынцев быстро поднялся на четвертый этаж и, отдышавшись, надавил пуговку звонка.
— Обедают? — спросил он горничную, снимая пальто,
— Недавно сели.
— Подождать не могли! — раздраженно шепнул Ордынцев.
Он прошел в столовую и, нахмурившись, сел на свое место, на конце стола, против жены, между подростком-гимназистом и смуглой девочкой лет двенадцати. По бокам жены сидели старшие дети Ордынцевых: студент и молодая девушка.
Горничная принесла тарелку щей и вышла.
— А что же папе водки? — заботливо проговорила смуглая девочка, оглядывая большими темными глазами стол. — Забыли поставить?
И, вставши, несмотря на строгий взгляд матери, из-за стола, она достала из буфета графинчик и рюмку, поставила их перед отцом и спросила:
— Наливать, папочка?
— Наливай, Шурочка! — смягчаясь, проговорил Ордынцев и ласково потрепал щеку девочки.
Он выпил рюмку водки и принялся за щи.
— Совсем холодные! — проворчал Ордынцев.
Никто из членов семьи не обратил внимания на эти слова. Одна лишь Шурочка заволновалась.
— Сию минуту разогреют. Хочешь, папочка? — спросила она, протягивая руку к отцовской тарелке.
— Спасибо, милая, не надо. Есть хочется.
И Ордынцев продолжал сердито и жадно глотать щи.
Шурочка, видимо обиженная за отца, с недоумением взглянула на мать.
Это была высокая, довольно полная, сильно моложавая блондинка с большими черными волоокими глазами, свежая и красивая, несмотря на свои сорок лет. От ее классически правильного лица, с прямым носом, сжатыми губами и несколько выдавшимся подбородком, веяло жесткостью и холодом, и в то же время в нем было что-то чувственное. Вся она, точно сознавая свое великолепие, сияла холодным блеском и, видно было, очень ценила и холила свою особу, напоминающую красивое, хорошо откормленное животное.
На ней был черный лиф, обливавший пышные формы роскошного бюста. У шеи блестела красивая брошка; в ушах горели маленькие брильянты, а на холеных белых крупноватых руках были кольца. Густые белокурые волосы, собранные сзади, вились у лба колечками. От нее пахло душистой пудрой и тонким ароматом ириса.
— Я думала, что ты не придешь обедать! — проговорила наконец Ордынцева, взглядывая на мужа.
В тоне ее певучего контральто не звучало ласковой нотки. Взгляд, брошенный на мужа, далеко не был взглядом любящей жены.
— Ты думала? — переспросил Ордынцев и в свою очередь взглянул на жену.
Злое, ироническое выражение блеснуло в его острых и умных, темных, глубоко сидящих глазах и отразилось на бледном, худом, смуглом и старообразном лице с тонкими изящными чертами.
Все в этой красивой, выхоленной, когда-то безгранично любимой женщине раздражало теперь Ордынцева: и ее самодовольное великолепие, и обтянутый лиф, и колечки на лбу, и голос, и кольца, и остатки пудры на щеке, и подведенные глаза, и запах духов.
«Ишь рядится!» — со злостью подумал он, отводя глаза.
И Ордынцева не могла простить мужу ошибки своего замужества по страстной любви и прежнего увлечения умом мужа.
«Не та жизнь предстояла бы ей, такой красавице, если б она не вышла замуж за этого человека!» — не раз думала она, считая себя страдалицей и жертвой.
Она чуть-чуть пожала плечами и, принимая еще более равнодушно-презрительный вид, тихо и медленно выговаривая слова, заметила:
— Не понимаю, с чего ты злишься и делаешь сцены. Кажется, и так довольно их!
Ордынцев молчал, занятый, казалось, едой, но каждое слово жены раздражало и злило его, натягивая и без того натянутые нервы.
А госпожа Ордынцева, хорошо зная, чем пробрать мужа, продолжала все тем же тихим, певучим тоном:
— Мы ждали тебя до половины шестого. Ты не приходил, и я предположила, что ты, желая избавиться от нашего общества, пошел с кем-нибудь из своих друзей-литераторов обедать в ресторан. Ведь это не раз случалось! — прибавила она с особенным подчеркиванием, хорошо понятным Ордынцеву.
«Шпильки подпускает… дура!» — мысленно выругал Ордынцев жену и с раздражением сказал:
— Ведь ты знаешь, что я всегда предупреждаю, когда не обедаю дома. Ведь ты знаешь?
И, не дождавшись от жены признания, что она это знает, продолжал:
— Следовательно, вместо нелепых предположений, было бы гораздо проще оставить мне горячий обед.
— Прикажешь дрова жечь в ожидании, когда ты придешь? И без того от тебя только и слышишь, что выходит много денег, хотя, кажется, мы и то живем…
— Как нищие? — иронически подсказал Ордынцев. — Ты вечно поешь эту песню.
— А по-твоему, мы хорошо живем? — вызывающе кинула жена. — Едва хватает на самое необходимое.
— Особенно ты похожа на нищую, несчастная страдалица! — ядовито заметил Ордынцев, оглядывая злыми глазами свою великолепную супругу. — Но уж извини… На твои изысканные вкусы у меня средств нет!
И, проговорив эти слова, Ордынцев принялся за жаркое.
— Экая мерзость! Даже и мяса порядочного купить не умеют!
Жена молчала, придумывая, что бы такое сказать мужу пообиднее за его издевательства.
— А подкинуть два полена, — снова заговорил Ордынцев, — не бог знает какой расход. Кажется, сообразить нетрудно… Или затруднительно, а?
Ордынцева полна была злобы. Лицо ее словно бы закаменело. Она вся как-то подобралась, словно кошка, готовая к нападению. Вместо ответа она подарила мужа высокомерно-презрительным взглядом.
— И часто ли я опаздываю? — продолжал Ордынцев, отодвигая тарелку. — Сегодня у меня была спешная работа, и, кроме того, меня задержал этот идиот.
— Какой именно идиот? Ведь у тебя все подлецы и идиоты. Один только ты необыкновенный умница… Оттого, вероятно, ты и не можешь устроиться так, чтобы семья твоя не страдала от твоего необыкновенного ума! — с каким-то особенным злорадством протянула Ордынцева, видимо очень довольная придуманной ею ядовитой фразой.
Но, к удивлению ее, муж не вспылил, как она ждала.
Он удержался от сильного желания оборвать эту «злую дуру», взглянув на умоляющее лицо Шурочки, и заговорил с ней.
С самого начала пикировки девочка, взволнованная, с выражением тоски и испуга, переводила свои кроткие большие глаза то на отца, то на мать, видимо боясь, как бы эти обоюдные язвительные укоры не окончились взрывом гнева выведенного из терпения отца, которого девочка очень любила и за которого стояла горой, понимая чутким, любящим сердцем, что мать к отцу невнимательна и что она виновница всех этих сцен, доводящих больного отца до бешеного раздражения.
Она видела, что все как-то безмолвно вместе с матерью осуждали его, и тем сильнее любила, умея своей приветливостью и лаской рассеять подчас постоянно угрюмое расположение духа отца.
Остальные дети, по-видимому, были совсем безучастны к обмену колкостей, происходившему между родителями.
Алексей, удивительно похожий на мать, изящный блондин, с красивыми, точно выточенными чертами лица, чистенький и свеженький, как огурчик, выстриженный по-модному, под гребенку, в опрятной тужурке, необыкновенно солидный по виду, с невозмутимым спокойствием и с какою-то торжественной серьезностью, точно делал необыкновенно важное дело, — очищал костяным ножиком кожу с сочной груши, стараясь не прихватить мясистой части плода. Окончив это, он разрезал грушу на куски и стал их класть в рот опрятными, с большими ногтями, пальцами с противной медлительностью гурмана, желающего как можно более продлить свое удовольствие. На его лице с едва пробивающимися усиками и девственной бородкой, на манерах, на всей его худощавой, небольшой, стройной фигурке был отпечаток чего-то самоуверенного, определенного и законченного, точно перед вами был не двадцатидвухлетний молодой человек, полный жажды жизни и мечтательных планов, а трезвенный, умудренный опытом муж с выработанными правилами, для которого все вопросы решены и жизнь не представляется загадкой.
Сестра его Ольга, стройная, высокая, хорошо сложенная брюнетка лет двадцати, с красивыми темными глазами, смугловатая в отца, одетая, как и мать, с претензией на щегольство, отличалась, напротив, самым беззаботным и легкомысленным видом хорошенькой, сознающей свою обворожительность куколки, для которой жизнь представляется лишь одним веселым времяпрепровождением.
Взор ее рассеянно перебегал с предмета на предмет, и мысль, очевидно, порхала, ни на чем долго не останавливаясь.