- Не нужно воды, - твердо говорю я и встаю. Как будто отшатывается от меня. Сильно шумит в висках, и колотится сердце. Там тоже работа без передышки. Мой склад ума и опрометчивости. Тик-тик-тик... Стоим оба. Я теперь - сердце. Без устали.
- Самое главное теперь - твоя воля, - говорит мне этот лжец, кажется, переводя дыхание. Мы одного роста и одних понятий с ним. Собираюсь делать шаг, если только меня не станет задерживать свет из-за жалюзи на его окне. Все-таки лучше бы тебе воды. И покой. Сегодня только отдыхать, никаких волнений у тебя не должно быть. Постарайся поменьше быть один, пускай общество тебя развлечет. У тебя должен быть спокойный и уверенный сон. Главное - твоя воля. Она должна принять у тебя форму и упругость стального клинка, ей со временем подчинятся все жизненные силы и побуждения, я в этом уверен. Ты обретешь очертания и свойства - малоизвестные нам пока гармонические свойства сверхчеловека будущего. Мы можем подсказывать тебе формулы, но решения ты станешь находить сам. Мы пред тобою будем тогда карлики, пигмеи, я совершенно не опасаюсь тебе этого говорить.
Вижу, что у него искусственные зубы, безукоризненной, правильной формы, каковая и бывает только у всяких изделий человеческих, применяемых в повседневном телесном обиходе. Искусственные глаза, искусственный смысл. Всего только за поддержкой. Новая фраза складывается вопреки его излучению корректности, складывается новая фраза. Я очень сожалею... Не так. - Мне очень неприятно, - говорю, - что должен теперь же попрощаться с вами, выразив одновременно и мою благодарность за ваше участие в моем деле. - Я не думаю, что он хищник. Скорее уж он всеяден. В самых славных и опрометчивых выражениях. Вскоре.
- Мы не оставим тебя одного, мой мальчик, - говорит он. - Мы все время будем с тобой. И будем стараться способствовать пробуждению в тебе новой невиданной воли, которая будет основой, фундаментом, пьедесталом... Послушай еще меня, малыш, - не отпускает меня его голос; это событие такое, что все они уже давно начеку. - Я попрошу встретиться с тобой моего коллегу, доктора Шмидта, Бедржиха Шмидта. Он - психоаналитик. Превосходный врач. Специалист редкостной квалификации и толка. Мессия, чудодей, виртуоз. Я иногда направляю к нему иных своих подопечных, если замечаю потребность в какой-либо коррекции восприятия. Я буду просить его встретиться с тобой так безотлагательно, как это только возможно. Я сейчас запишу это на своем календаре.
Голос его, будто стая голубей, сорвавшаяся с крыши после внезапно раздавшегося выстрела или хлопнувшей двери в пустом городском дворе. Но все же выхожу. В приемной у него вижу слепого, сразу же вставшего при моем появлении. Немолодой, худощавый, в темном костюме, с обожженным лицом, и очки. Непроницаемые очки. Лицо подвижное, и выдает какую-то обостренную чуткость. Думаю о нем мгновение. Думаю о его существовании в мире звуков и запахов; тех из них, что зрячие не различают. В ожидании возвращения бумеранга. Много. Врасплох.
И вспоминаю как озарение, что в кабинете доктора пахло жасмином. Это тоже, думаю теперь, преследовало меня. Освободился наконец из объятий душного искусства врачевания. Мгновенный образ жасминового куста с цветками цвета бледного какао и - странное дело! - пронизанными густейшей сетью синеватых вздрагивающих набухших артериол. Мораль молчания в видах моих на остаток существования. Освободить силы равнодушия, пребывающие взаперти. Шифровальщик в области дозволенного цензурой. Торопливый аскет. Не в силах.
Внизу, в холле, неожиданно встречаю приятеля своего - Марка, я не знал, что он здесь. Ухватываюсь за встречу, отчего-то мне приятно видеть его, хотя и не ищу слов, чтобы выразить это. Доктор - называю его про себя Новокаиновым Маскарадом - уже почти совершенно забыт, теперь все, что есть, - это есть Марк. Под ложечкой.
- Ты как здесь, Марк? - спрашиваю его.
- Мне сказали, что ты у этого шарлатана, - отвечает.
- Говорят обо мне?
- Только сегодня у меня о тебе спрашивали несколько человек.
Мы вышли с ним на улицу, молчаливо вбирая все бесплодные усилия какого-то неопределившегося, неясного, потрепанного дня, уже перевалившего на сторону своего столь же бесцветного завершения. Тот не считает нужным прихорашиваться ради нас. Марк предложил мне пойти с ним на одну вечеринку, которую устраивают какие-то его знакомые, там, мол, со мной хотели познакомиться, говорит Марк, и отчего-то соглашаюсь сразу, хотя, наверное, почти никого не знаю из этой компании.
- Ну, идем, - киваю головой я, - день не настолько короток, чтобы не успеть наделать глупостей.
Улица. Маленький сквер с платными скамейками, ограниченный с одной стороны улицей, небольшая оградка, над которой будто обессиленные свешиваются ветви каштанов с их резным неброским убранством окончания лета, по другую сторону улицы ресторан и дансинг, и там теперь околачивается четверо молодых рабочих с канатной фабрики со своими подружками, чуть подалее газетный киоск и адвокатская контора. Из соседней улицы неторопливо выворачивает приземистый вишневый автобус и останавливается на светофоре. Притворяясь ссутулившимся.
- Разве мы едем на чем-нибудь? - спрашиваю у Марка, видя, что он осматривается по сторонам. И скулу его рассматриваю, безо всякой цели.
- Пустяки, - возражает он, - нам идти здесь не более чем два шага.
Мы с ним ровесники, знакомы уже лет десять, наверное; расходились несколько раз прежде в неизбежных размолвках становления, снова сближались и ныне приятельствуем, несмотря на наши самостоятельности, несхожести и своенравия. Мне с ним легко, он хорошо понимает меня, я могу расспрашивать его о чем угодно, он же теперь не слишком лезет мне в душу. В сонмище сомнений, порывов и неуверенностей, которые единственно сейчас роятся во мне, выдумываю я. Он очень чуткий наблюдатель, и его замечания о людях, так или иначе причастных к предстоящему, очень сейчас полезны для меня.
Я когда-то пытался поговорить о моем деле с Марком, я спрашивал его, согласился бы он быть на моем месте, если бы выбор, например, пал на него; тогда-то время, оставшееся у меня еще, казалось мне необозримым, но мы оба лишь обнаружили с ним какое-то неотменимое бессилие слова, когда речь заходит о принятии ли решения такого рода или причине непринятия его. И он, должно быть, тогда понимал ожидавшее меня лучше, чем я сам понимал его.
- Да, - говорил мне Марк, то смотря мне прямо в лицо, то отводя или пряча глаза в незащищенности тягостного размышления, - я уже обдумывал то, каковым был бы сам в перспективе твоего положения. Но отступать можно и в себя и из себя. Я, конечно, прекрасно понимаю всю заманчивость возможностей, открывающихся после такого рода операции в свете установлений нашей богоизбранной диаспоры, понимаю также и то ежедневное, ежеминутное, просочившееся в кровь и в поры, космически-холодное ощущение чужеродности существа и вознесенного и вытолкнутого одновременно из лона своего природного сообщества, страдающего единственным недугом обыденности, по крайней мере, могу себе представить... Одним словом, знаешь, я уже взвешивал все возможные pro и contra. Принимал во внимание и возможность какого угодно безграничного служения, которая может открыться только после этого, а с другой стороны - некие разъедающие сомнения, не могущие не проявиться вследствие ущербности и двусмысленности нового существования. И все же, должен сказать тебе, что и по настоящий момент пребываю в какой-то совершенной неопределенности по этом вопросу, подобно тому домашнему животному из притчи, приписываемой Жану Буридану. И в этом, как я думаю, с одной стороны, заключается разница между мной и тобой: там, где я еще размышляю, взвешиваю, раздумываю, сомневаюсь, там ты уже принял единственное и необратимое решение, а заодно и всю ответственность за последствия его (это же, кстати, свидетельствует о большей твоей пригодности в сравнении со мной, например, к твоему будущему пути), а, с другой стороны, это лишний раз доказывает и принципиальную невозможность принятия подобного решения до тех пор, пока сама судьба не будет стоять у тебя на пороге комнаты и не будет настойчиво и холодно дышать тебе в затылок. Нет, правда, - говорил еще Марк, близоруко щурясь своими выразительными, будто полевые цветы, глазами и потирая переносье тыльной стороной кулака, - я преклоняюсь перед тобой из-за твоей решимости, хотя я и сам не знаю, каковым был бы я теперь на твоем месте.
- Ну вот, - тогда только усмехнулся я, - спроси у своих друзей, который час, и в ответ ты получишь тираду о бренности бытия.
- Ты что это? - вскинулся на меня Марк.
- Я так же, как и ты.
Снова всплывает доктор, и мои прежние мысли. Щажу себя, ничего не додумываю до конца в тихом последовании собственным неразберихам; в своих представлениях и образах не захожу глубоко, дна и не может быть, это понятно, хотя продвижение какое-то возможно всегда. Гораздо более жажды успеха во мне процветает страсть к моим монологам. Бытие. Окрест. Я еще возложу на них посреди разливов их заурядности тяжкий крест задумчивости и откровений. Марк теперь о чем-то болтает, рассказывает мне о какой-то выставке, о которой я ничего не знаю и знать не могу; собственно, видит, конечно, что я почти не слушаю его, и довольно мало, похоже, обеспокоен тем, это же и мне тоже не так плохо. Вокруг него поле светлой и печальной, хотя и легкомысленной дружественности, ее шелковых грабежей. Не совсем понимаю, о чем он говорит, и до меня только с некоторым трудом доходит иронический подтекст его рассуждений. Он все же довольно хорошо знает меня, давно уже знает.