– Клюет? – с важностью спросил Наркиз, медлительно разматывая лесу.
– Штучек пять гольцов залучили, – отвечал Огурец разбитым и сиплым голосом, – да вот они порядочного окунька поймали.
– Да, окунька, – пискливо повторил бригадир.
Я принялся пристально рассматривать – не его, а опрокинутое его отражение в пруде. Оно мне представлялось ясно, как в зеркале, немного темней, немного серебристей. Широкий пруд дышал на нас прохладой; прохладой веяло и от сырого обрывистого берега; и тем слаще была она, что там, над головою, в золотистой и темной лазури, над купами деревьев, ощутительным бременем навис неподвижный зной. Вода не колыхалась около плота; в тени, падавшей на нее с раскидистых прибрежных кустов, блестели, как крохотные светлые пуговки, водяные паучки, описывавшие свои вечные круги; лишь изредка чуть заметная рябь шла от поплавков, когда рыба «шалила» с червяком. Бралась она очень плохо: в течение целого часа мы вытащили двух гольцов и пескаря. Я бы не сумел сказать, почему бригадир возбуждал мое любопытство: чин его не мог на меня действовать; разоренные дворяне и в то время не считались редкостью – и самая его наружность не представляла ничего замечательного. Из-под теплого картуза, закрывавшего всю верхнюю часть его головы до бровей и до ушей, виднелось красное, гладко выбритое, круглое лицо, с маленьким носом, маленькими губками и светло-серыми небольшими глазами. Простоту и слабость душевную и какую-то давнишнюю беспомощную грусть выражало это смиренное, почти детское лицо; в пухлых белых ручках с короткими пальцами было тоже что-то беспомощное, неумелое... Я никак не был в состоянии себе представить, каким образом этот убогий старичок мог когда-то быть военным человеком, командовать, распоряжаться – да еще в екатерининские суровые времена! Я глядел на него: иногда он надувал щеки и слабо пыхтел, как ребенок, иногда он щурился болезненно, с усилием, как все дряхлые люди. Раз он широко раскрыл и поднял глаза... Они уставились на меня из водной глубины – и странно трогательным и даже значительным показался мне их унылый взор.
Я старался заговорить с бригадиром... но Наркиз не обманул меня: бедный старик действительно очень слаб понятием стал. Он осведомился о моей фамилии и, переспросив меня раза два, подумал, подумал и промолвил наконец: «Да у нас, кажись, был такой судья. Огурец, был у нас такой судья – ась?» – «Был, был, батюшка, Василий Фомич, ваше благородие, – отвечал ему Огурец, который вообще обходился с ним, как с ребенком. – Был, точно. А удочку вашу мне пожалуйте: у вас червячок, должно, съеден... Съеден и есть».
– С ломовским семейством изволили быть знакомы? – внезапно, напряженным голосом спросил меня бригадир.
– Какое такое ломовское семейство?
– Какое? – Ну, Федор Иваныч, Евстигней Иваныч, Алексей Иваныч жид, ну, Феодулия Ивановна грабительница... а там еще...
Бригадир вдруг умолк и потупился.
– Самые им близкие были люди, – наклонясь ко мне, шепнул Наркиз, – чрез них, чрез самого этого Алексея Иваныча, что жидом они обозвали, да еще через одну Алексей Иванычину сестрицу, Аграфену Ивановну, – они, можно сказать, всего состояния лишились.
– Что ты там об Аграфене Ивановне толкуешь? – воскликнул вдруг бригадир, и голова его поднялась, белые брови нахмурились... – Ты смотри у меня! И какая она тебе Аграфена? Агриппина Ивановна – вот как надо... ее называть.
– Ну-ну-ну-ну, батюшка, – залепетал было Огурец.
– Ты разве не знаешь, что́ про нее Милонов-стихотворец сочинил? – продолжал старик, внезапно войдя в совершенно мною неожиданный азарт. – «Не брачные свещи возженны, – начал он нараспев, произнося все гласные в нос, а слоги „ан“ и „ен“ – как французские an, en, – и странно было слышать из уст его эту связную речь, – не факелы...» Нет, это не то, а вот:
Не бренным тления кумиром,
Не амаранфом, не порфиром
Столь услаждаются они...
Одно лишь в них...
Это про нас. Слышишь?
Одно лишь в них непреткновенно,
Приятно, томно, вожделенно:
Взаимный жар питать в крови!
А ты – Аграфена!
Наркиз усмехнулся полупрезрительно, полуравнодушно.
– Эх-ма, каженник![2] – проговорил он про себя. Но бригадир уже опять потупился – удочка вывалилась из его руки и соскользнула в воду.
– А что, как я погляжу, дело-то наше – дрянь, – промолвил Огурец, – рыба, вишь, не клюет вовсе. Уж жарко больно стало, а нашего барина «мехлюдия»[3] постигла. Видно – домой пойти; лучше будет. – Он осторожно достал из кармана жестяную фляжку с деревянной пробочкой, откупорил ее, насыпал себе на соколок табаку – да и дернул по обеим ноздрям разом... – Эх, табачок! – простонал он, приходя в чувство, – ажно́ тоска по зубам заиграла! Ну, голубчик Василий Фомич, извольте подниматься – пора!
Бригадир встал с лавочки.
– Далеко вы отсюда живете? – спросил я Огурца.
– Да они-то вот недалеко... и версты не будет.
– Позволите вы мне проводить вас? – обратился я к бригадиру. Мне не захотелось отстать от него.
Он посмотрел на меня и, улыбнувшись той особенной, важной, вежливой и несколько жеманной улыбкой, которая, не знаю как другим, а мне всякий раз напоминает пудру, французские кафтаны с стразовыми пуговицами – вообще восемнадцатый век, – проговорил с старомодной расстановкой, что «о-чен-но будет рад»... и тотчас опять опустился. Екатерининский кавалер мелькнул в нем на мгновение – и исчез.
Наркиз удивился моему намерению; но я не обратил внимания на неодобрительное покачивание его ушастого картуза и вышел из сада вместе с бригадиром, которого поддерживал Огурец. Старик двигался довольно быстро, как на деревяшках.
Мы шли чуть-чуть проторенной тропинкой, по травянистой долине, между двумя березовыми рощами. Солнце пекло; иволги перекликались в зеленой чаще, коростели трещали возле самой тропинки, голубенькие бабочки перелетывали стайками по белым и красным цветам низкого клевера; пчелы, словно сонные, путались и вяло жужжали в недвижной траве. Огурец встряхнулся, оживился; Наркиза он боялся – он жил у него под глазами; я был ему чужой, заезжий – со мною он скоро освоился. «Вот, – зачастил он, – наш барин – постник, что толковать! А одним окуньком – как тут сыту быть? Разве вы, ваше благородие, что пожертвуете? Тут сейчас за повертком в кабачке – отличные калачики-ситнички. А коли милость будет, так и аз многогрешный при этом случае за ваше здравие – долголетие-долгоденствие шкальчик выкушаю». Я дал ему двугривенный и едва успел отдернуть руку, которую он бросился лобызать. Он узнал, что я охотник, и пустился толковать о том, что у него есть хороший знакомый офицер, у которого шведское мин-дин-ден-герровское ружье с медным стволом – что твоя пушка! выпалишь – так словно забытье найдет: после французов осталось!.. и собака – просто игра природы! что он сам всегда большую страсть к охоте имел, и поп бы ничего – вместе с ним перепелов лавливал, – да благочинный до бесконечности его затиранил; а что до Наркиза Семеныча, – промолвил он нараспев, – так ежели я по ихнему понятию необстоятельный человек на сем свете есть – и я на то доложу: отрастили они себе брови не хуже тетерева да и полагают, что чрез то все науки произошли. – Тем временем мы подошли к кабачку – одинокой ветхой избушке без задворка и клети; отощалая собака лежала, свернувшись, под окошком; курица копалась в пыли перед самым ее носом. Огурец усадил бригадира на завалинке и мгновенно шмыгнул в избушку. Пока он покупал калачики да подносил себе шкалик – я глаз не сводил с бригадира, который, бог ведает почему, мне представлялся загадкой. В жизни этого человека – думалось мне – наверное произошло что-нибудь необыкновенное. А он, казалось, и не замечал меня вовсе; сидел, сгорбившись, на завалинке и перебирал в пальцах несколько гвоздик, сорванных им в саду моего приятеля. Огурец появился наконец со связкой калачиков в руке; появился весь красный и потный, с выражением радостного удивления на лице, как будто он только что увидал нечто чрезвычайно приятное и для него неожиданное. Он тотчас предложил бригадиру откушать калачика – и тот откушал. Мы отправились далее.
В силу выпитой водки Огурца совершенно, как говорится, «разлимонило». Он принялся утешать бригадира, который продолжал спешить вперед, пошатываясь, как на деревяшках.
– Что вы, батюшка барин, невеселы, нос повесили? Позвольте, я вам песенку спою. Сейчас всякое удовольствие получите... Вы не извольте сумлеваться, – обратился он ко мне, – барин у нас пресмешливый, и боже ты мой! Вчерась я гляжу: баба на плоту портки моет – да толстая же и попалась баба – а они сзаду стоят да от смеху так и киснут, ей-богу!.. Вот позвольте сейчас: про зайца песню знаете? Вы не глядите на меня, что я невзрачен есть; у нас тут в городе цыганка живет, рыло рылом – а запоет: гроб! ложись да помирай.