«Так и есть, успел налакаться!.. — с ожесточением подумала Марья Митревна, сжимая кулаки. — Растерзать его, идола, мало… Ох, погубитель мой!..»
Дверь в кабинет была полуотворена, и из нее падала в гостиную золотая полоса света. Марья Митревна быстро схватилась за ручку, распахнула дверь настежь и остановилась на пороге как вкопанная. Она удивилась бы меньше, если бы в нее выстрелили в упор. В кабинете у письменного стола сидел Савва Ермилыч, небольшого роста худенький мужчина, с красным носом. Савва Ермилыч был пьян, пред ним стояли две пустых бутылки из-под мадеры — все это было в порядке вещей… Но Марью Митревну поразило то, что напротив, на кушетке, развалился сам горный ревизор Степан Иваныч Кульков, от которого она спасалась какой-нибудь час назад.
Неожиданное появление жены смутило хозяина, и он сделал попытку спрятать пустые бутылки, но Степан Иваныч, тоже худенький, длинноносый и черноволосый господин, не смутился, а поднялся самым развязным образом с кушетки (справедливость заставляет заметить, что он при этом заметно покачнулся, но это не может быть поставлено ему в вину, потому что он был пьян вот уже ровно пятнадцать лет) и проговорил:
— А, дорогая хозяйка… гм… Очень приятно… очень… да.
Марья Митревна не двигалась.
— Ручку-с, сударыня… Хе-хе!..
Он, покачиваясь, подошел к ней, взял за ручку и расцеловал прямо в губы.
— По-родственному… — объяснил он, подмигивая слезившимися глазами. — Ибо, мадам, Петр Великий сказал прямо… да… прямо… что пред господом мы все подлецы и мерзавцы… Значит, и выходим все родственники… Хе-хе!..
Марья Митревна только теперь опомнилась и отплюнулась:
— Тьфу ты, окаянная душа… Разве полагается мужних жен зря целовать? Ежели бы у меня был настоящий муж, так он бы показал тебе… А ты, пьяница, чего смотришь? — накинулась она с деланным азартом на мужа. — Какой ты муж, когда всякий у тебя на глазах может делать с женой, что хочет…
Савва Ермилыч только замахал руками, но на всякий случай выставил кресло впереди себя как баррикаду: Марья Митревиа в гневе отличалась большой скоростью на руку. В периоды запоя она сильно колотила мужа чем попало, причем имела дурную привычку орать на весь дом благим матом, так что незнакомый человек мог подумать совершенно наоборот, то есть что пьяный Савва Ермилыч бьет ее, а не она его. Впрочем, сейчас его спас Степан Иваныч, который дрожащими руками налил рюмку мадеры и, расплескивая вино, поднес ее Марье Митревне.
— Ангел, прикушайте…
— Отстань ты, греховодник! — уже смягченно проговорила Марья Митревна, принимая рюмку. — Пьете тут, как дудки…
— Натура такая, Марья Митревна… И неприятно, а пьешь.
Эта короткая сцена сразу успокоила Марью Митревну. Значит, давешняя погоня была пустяки: просто кто-то ехал позади, а ей с Акинтичем показался ревизор. Хорош ревизор, когда его хоть выжми — вон как насосались с благоверным муженьком!.. Она даже улыбнулась и подсела к столу.
— Хоть пригубьте, ангелочек, — упрашивал Кульков, — хотите, на коленях буду просить?..
Марья Митревна сама любила выпить, но делала это потихоньку ото всех, так что об этом не подозревал даже муж. А сейчас она сделала вид, что пьет из вежливости, чтобы не обидеть дорогого гостя.
— Ну, уж так и быть… — жеманилась она, прихлебывая вино маленькими глотками. — Уж только для тебя, Степан Иваныч…
— Ох, мать честная, вот уважила! Еще рюмочку, ангелушка…
Марья Митревна выпила вторую рюмку и раскраснелась. Ей сделалось вдруг так легко-легко, и она смотрела немного осовелыми глазами на топтавшегося на одном месте ревизора. И чего в нем страшною, подумаешь?.. Она его боится, а он к ней целоваться лезет… Уж истинно, что одна бабья глупость. Но эти легкие мысли скоро были нарушены пьяной болтовней ревизора. Положим, он и всегда плел невесть что под пьяную руку, а трезвым не бывал, но Марью Митревну взяло большое сомнение.
— Э, все меня считают пьяным дураком… — бормотал он, причмокивая и подмигивая. — А вдруг я окажусь умным? Хе-хе… Худо будет. Может быть, я и сегодня хотел быть умным? Ха-ха… Ведь хорошо быть умным, Марья Митревна? Ведь вы, душенька моя, приторговываете краденым золотишком…
— Перестань ты молоть, Степан Иваныч… Что только и скажешь?
— Нет, я к слову… А вдруг я умный: сейчас понятых… этак вечерком… обыск… хе-хе!.. А где-нибудь в уголочке и запрятан кожаный мешочек, да не с золотом, а с платиной… Все бывает, душа моя. На людях и смерть красна… Люблю я вас, а ежели говорить правду, так все вы воры… хе-хе! А ты не обижайся, ангелушка. Любя говорится…
Смущение Марьи Митревны увеличивалось еще больше тем, что Савва Ермилыч, вместо того, чтобы обидеться, хихикал, как дурачок, закрывая рот рукой. Самые строгие взгляды жены только сильнее разжигали эту веселость.
— Ох, матушка, уморила! — бормотал он, отмахиваясь рукой. — Так все воры, Степан Иваныч? Веселенькая компания, нечего сказать… А тебе выходит семейная радость вполне: получай родственников.
Марья Митревна, наконец, обозлилась. Перед ней были не муж и ревизор, а два пропойца. Она ответила в том же шутливом тоне, как говорил Кульков:
— А ты около себя поближе поищи вора-то, Степан Иваныч… Не тот вор, кто ворует, я кто вора покрывает.
— Правильно. Беру, только беру, душа моя ангельская, натурой: вот сигарок хорошеньких пришлешь — возьму, винца хорошего — тоже, балычка донского, икорки астраханской — все возьму да еще тебе же спасибо скажу. А вот денег, мать моя, не случалось брать… Не случалось, родная. Ни богу, ни черту не грешен… Хе-хе!.. Пьян да умен — два угодья в нем. Так-то, Марья Митревна…
— Чужая душа потемки, Степан Иваныч. Ежели кто и берет, так руки-ноги не оставляет…
— Пустое, мать… А я так буду говорить: ездил я вот сейчас по дороге на Колчедан… так… прокатиться… Кабы снег не пошел, так до Елисея Иваныча бы вплоть доехал. Хорошие у него пельмени жена делает… Еду я, а впереди кошевка… хе-хе! Я за ней, а она от меня… хе-хе! Из глаз так и ушла… Кабы я злой человек был, так разве бы выпустил добычу из рук? Начальство к празднику бы награду дало за поимку хищника…
— А может, так кто ехал?
— У меня нюх, сударыня, есть…
— Просто поблазнило тебе, Степан Иваныч…
— Я и сам то же думаю… Ну, да не в этом дело. Люблю я пошутить… хе-хе!.. А в другой раз и пожалеешь…
Кульков хлопнул Марью Митревну по плечу и, наклонившись к уху, шепнул;
— А настоящий, хороший петух никогда курицы не обидит… Вот ты и мотай себе на ус, мать. Хе-хе!
Кульков действительно взяток не брал, что было хорошо известно всем, но под пьяную руку любил поломаться. Марья Митревна поняла одно, что он ее узнал давеча, но хотел только попугать на всякий случай. А впрочем, кто знает, что у него было на уме…
Скоро Кульков совсем напился и, обнимая Савву Ермилыча, говорил заплетавшимся языком:
— Э, ангел мой, я все понимаю и все вижу… Вы друг у друга с промыслов золото да платину воруете, ну и воруйте. Мое дело сторона. Много будет вам чести, ежели я еще себя буду беспокоить из-за вашего-то воровства.
Среди других уральских горных заводов Октайский занимал вредное положение — не по своей специальности, как чугуноплавильный и железоделательный завод, а как центр золотопромышленности и платинопромышленности. Золотое дело началось здесь еще «при казне», как говорили старожилы, — в то доброе старое время, когда вся горнозаводская промышленность находилась на военном положении. Но уже в это жестокое время успела проявиться характерная черта всей русской золотопромышленности, каравшаяся «зеленой улицей» и каторгой, это — отчаянное воровство. Проявились и наметились типы будущих золотопромышленников, которые вырастали под давлением мысли о диком счастье и легком обогащении. В числе этих первых золотопромышленников ярко выделился отец Марьи Митревны, старик Мокрушин, который три раза наживал большое состояние, три раза его проживал и кончил самой обидной нищетой разорившегося золотопромышленника.
Марья Митревна выросла именно в этой обидной нищете. Отец лежал разбитый параличом, приходилось воспитывать маленьких сестер и братьев в самой ужасной обстановке. От прежнего великолепия единственным воспоминанием оставался старик Акинтич, не изменивший Мокрушину и в дни его падения. Это был типичный верный слуга, составлявший органическую часть «самого» Дмитрия Поликарпыча Мокрушина. Он носил еще на руках маленькую Маню, а потом служил ей, когда она убивалась над разоренной семьей, как птица над прошлогодним гнездом.
— Ох, Машенька, только бы нам чуточку дохнуть… — повторял Акинтич, жалея убивавшуюся над работой девушку.
Вероятно, в человеческой природе лежит не искоренимая ничем привычка непременно олицетворять причины своих неудач и бедствий. Старик Мокрушин умер с мыслью, что его разорил лучший друг Елисей Иваныч Шухвостов, с которым он делил и горе и радость, и удачи и неудачи. Даже полное разорение Шухвостова не оправдало его в глазах старого приятеля. Эта мысль перешла по наследству в семью, и Марья Митревна, находясь в самой отчаянной нужде, никогда даже не подумала обратиться за помощью к этому старому другу, даже когда отца уже не было в живых. Гордая девушка не хотела слышать самой фамилии Шухвостова и женским чутьем отвергала все его попытки помощи каким-нибудь окольным путем. Акинтич, умудренный житейским тяжелым опытом, пробовал привести к соглашению эту родовую ненависть, но все было бесполезно.