Тонкий и удачливый провокатор, Розанов высмеивает читательское представление о писателях (представление, которое сообща создали читатели и писатели), вызывая, что называется, огонь на себя. Читатель верит в исключительные качества писателя? В его благородство, высоконравственность, гуманизм? Розанов в своих книгах не устает выставлять с е б я некрасивым, неискренним, мелочным, дрянным, порочным, эгоистичным, ленивым, неуклюжим... Но если читатель вообразит себе, что перед ним а в т о п о р т р е т Розанова, то он в очередной раз ошибется. Розанов вовсе не мазохист и не раскаявшийся грешник. Он снисходит до интимных признаний не с целью исповедального самораскрытия, а с тем, чтобы подорвать доверие к самой сути печатного слова. В конечном счете ему важны не изъяны писателя, а изъяны писательства. Есть в Розанове и лирическая струя, но она не находит самостоятельного выражения. Сентиментальный и мечтательный Розанов вдруг начинает говорить языком, занятым у ранних символистов. Преображение розановского слова совершается, как правило, в явной или тайной полемике.
Генетически, в смысле формы, книги Розанова восходят, на мой взгляд, к "Дневнику писателя" Достоевского. Здесь та же жанровая и тематическая ч е р е с п о л о с и ц а, создающая, однако, как показал В. Шкловский в своей ранней брошюре о Розанове3, своеобразный эффект стилистического единства. Но в сравнении с "Дневником писателя" розановский "дневник" отмечен особой чертой. В его авторе "происходит разложение литературы". Розановское "я" не желает быть служителем мысли и образа, не желает приносить себя в жертву развиваемой идее. Розанов прислушивается к музыке мысли, музыке, сообщающей мысли характер художественного феномена. В результате успех выражения нередко идет в ущерб выражаемому. Розанов передает мимолетное настроение своего "я", как бы хватая мысль за хвост, стремясь до предела сократить расстояние между "я подумал" и "я записал". Однако в запечатлевании "я подумал" содержится такой безотчетный каприз, такая беспредельная ирония по отношению к фактам, что отделить розановскую склонность к солипсизму от склонности к эпатажу ("Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник? -- Только один: показывающий зрителю кукиш") бывает порою невозможно.
Методология полемики с Розановым -- отдельный вопрос. Розанов сознательно непоследователен и намеренно противоречит сам себе. Розанов -художник мысли. Доказывать всякий раз его внутреннюю противоречивость столь же неплодотворно, сколь осуждать поэта за то, что после восторженного гимна любви он пишет стихотворение с нотками очевидного цинизма. Критика не раз упрекала Розанова в равнодушии или даже в нелюбви к истине. Это неточный упрек. Розанов писал на уровне "предпоследних слов", допускавших различное толкование, не потому, что был глух к "последним словам", а потому что сомневался в их абсолютности. Может быть, сомнение -- это и есть глухота, но это уже область метафизики. Розанов близок подпольному герою Достоевского, мечтавшему об абсолюте, но не находившему его в реальности бытия.
1. ГОГОЛЬ И РОССИЯ
"Выяснение Гоголя, суд над ним был его (Розанова. -- В. Е.) личным вопросом, и оттого это единственная по силе и глубине критика"4. Это мнение В. Гиппиуса определяет экзистенциальные истоки розановского отношения к Гоголю, личностную вовлеченность Розанова в литературный конфликт и в какой-то степени объясняет пристрастность розановских оценок. Розанов буквально был б о л е н Гоголем, но в его воображении Гоголем б о л е л а вся Россия, так что исцеление, освобождение от Гоголя имело для Розанова не только личный, но и социальный смысл.
Розанов считал Гоголя роковой, вредоносной для России фигурой. Какая идейная позиция определила подобный взгляд?
Социальный аспект литературы -- одна из магистральных тем розановского творчества. В этом он ученик шестидесятников. Именно шестидесятники научили Розанова понимать, какое серьезное воздействие способна оказывать литература на общество. Усвоив урок, Розанов остался чужд идеям "чистого искусства", выразители которого, получив прививку метафизически возвышенного пессимизма, составили направление, известное под именем декадентства. В отличие от декадентов Розанов не только не умалял, но всячески подчеркивал социальную роль художника и видел историческую заслугу Добролюбова в том, что тот связал литературу с жизнью, заставил первую служить последней, в результате чего "литература приобрела в нашей жизни такое колоссальное значение"5. Утверждение социальной значимости литературы связывает Розанова с шестидесятниками при полном идеологическом разрыве. Свидетельством такой негативной связи явились многочисленные оценки Розанова.
Пример Гоголя особенно показателен.
Как известно, Белинский высоко отзывался о социальной роли Гоголя, ставя его в этом смысле выше Пушкина, но на фоне розановского представления о роли Гоголя в судьбе России отзыв Белинского выглядит довольно сдержанным, скромным. Розанов настолько развенчал роль Гоголя, что невольно приходит в голову сравнение с той социальной ролью, которую сам Гоголь отводил гомеровской "Одиссее" в русском переводе Жуковского. Гоголь ждал от перевода чуда, буквального преображения России. Но Гоголь только обещал чудо, в то время как Розанов писал о свершившемся чуде Гоголя, стало быть, выступая не как пророк, а очевидец. И этот очевидец без колебания сравнивает Гоголя не с кем иным, как с Александром Македонским: "Да Гоголь и есть Алекс Мак, -пишет Розанов. -- Так же велики и обширны завоевания"6.
Читатель, вспомнив о роли, отведенной Македонскому в "Ревизоре", истолкует розановские слова как иронию или даже издевку. Не будем спешить. В этих словах восхищение подавляет иронию. Но так восхищаются врагом. Подчеркивая могущество Гоголя и поражаясь обширностью его завоеваний, Розанов -- принципиально слабый человек (это его литературное амплуа, ср.: "Хочу ли я, чтобы очень распространялось мое учение? Нет. Вышло бы большое волнение, а я так люблю покой... и закат вечера, и тихий вечерний звон"7 -- преклоняется перед силой Гоголя, но не забывает выставить его завоевателем. Писатель как завоеватель -- фигура мало симпатичная. Завоевание подразумевает захват, насилие, больше того -надругательство. Как это согласовать с нравственной миссией писателя? -Несовместимые вещи. Зловещий образ. Розанов заключает, шепотом, в ухо читателю: "Ни один политик и ни один политический писатель в мире не произвел в "политике" так много, как Гоголь"8.
Кто еще так высоко ставил Гоголя?
Кто еще -- так низко?
Но что же скрывается за розановским отношением к Гоголю как к Александру Македонскому?
"Я сам прошел (в гимназии) путь ненависти к правительству... к лицам его, к принципам его... от низа и до верхушки"9, -- писал Розанов, однако гимназический "радикализм" Розанова не нашел отражения в его творчестве. С первых же статей Розанов резко отмежевывается от радикальных идей 60 -- 70-х годов, остаются лишь ностальгические нотки: "И кто из нас... обратясь к лучшим годам своей юности, не вспомнит, как за томом сочинений Добролюбова забывались и университетские лекции, и вся мудрость, ветхая и великая, которая могла быть усвоена из разных старых и новых книг. К нему примыкали все наши надежды, вся любовь и всякая ненависть"10. Когда Розанов писал эти строки (1892 год), "ненависть" уже возобладала над "любовью", "радикализм" погиб в эмбриональном состоянии, не "проклюнулся", как это было у Каткова или Суворина, а потому смены вех тогда не было: Розанов-критик начался как славянофил, пошел за писателями, образующими "единственную у нас школу оригинальной мысли". Он называл своими наставниками И. Киреевского, А. Хомякова, Константина и Ивана Аксаковых, Ю. Самарина, Ап. Григорьева, Н. Данилевского, К. Леонтьева. С Н. Страховым его связывала личная дружба.
Считая славянофилов "школою протеста психического склада русского народа против всего, что создано психологическим складом романо-германских народов", Розанов как суммарный вывод из славянофильского учения выдвигал четыре основных начала, являющихся исключительной принадлежностью русского народа:
1) начало гармонии, с о г л а с и я частей, "взамен антагонизма их, какой мы видим на Западе в борьбе сословий, положений, классов, в противоположении церкви государству";
2) "начало д о в е р и я как естественное выражение этого согласия, которое, при его отсутствии, заменилось подозрительным подсматриванием друг за другом, системою договоров, гарантий, хартий -- конституциализмом Запада";
3) "начало ц е л ь н о с т и в отношении ко всякой действительности", к истине, которая постигается не обособленным рассудком через философию, но благодаря нравственным поискам;
4) "начало с о б о р н о с т и", "слиянность с ближним -- что так противоположно римскому католицизму, с его внешним механизмом папства... и не похоже также на протестантизм..."11.