На следующий день, в воскресенье, он зашел к Людмиле Ивановне. Она лежала одетая на постели. Глаза у нее покраснели и припухли, лицо осунулось, - выяснилось, что она ничего не ела со вчерашнего дня. Буров был добр с ней и, видимо, растроган. Он сходил купил салату, яиц, хлеба, вина, накормил Людмилу Ивановну и настоял, чтобы она вышла с ним на всздух.
Молча и не спеша они шли по Марсову полю. Солнце садилось в пыльную мглу за странным очертанием Трокадеро, Воскресная толпа, все семейные, небогатые люди, молчаливые и невеселые, шли по домам.
Мужчины несли на руках детей, заснувших от усталости и духоты. Женщины, одетые по-праздничному, устало и равнодушно держали под руку мужей. У края газона старая старушка в соломенной шляпе, какие надевают на лошадей, продавала орешки-какауэт, завернутые в фунтики газетной бумаги. Иные из гулявших останавливались и глядели на сквозную до облаков Эйфелеву башню, на верху ее лениво развевался от летнего ветра трехцветный флаг. Людмила Ивановна устала и присела на скамье под нежно-зеленой плакучей ивой у маленького озерца, - в темной воде его отражалась переплетчатая нога башни. Грустнее этого вечера и тише не было в жизни.
На этом и окончилась забота и нежность к ней Николая Николаевича. На следующий день он пришел на службу угрюмее прежнего. Все, что хотела сказать ему Людмила Ивановна, - а она за этим и шла в контору, - поблагодарить его за вчерашнее, - застряло у нее в горле. Буров исполнил свой долг и опять задвинулся каменной крышкой.
Людмила Ивановна пыталась заговаривать с ним о его настроении, - он пожимал плечами: "На каком основании я должен веселиться, прыгать?.." По бестолковости, однажды она наговорила ему обидных слов о том, что он думает только о себе, - женщина может умереть, - он даже не удосужится оглянуться, и о том, что лучше бы он тогда ее не утешал. Буров выслушал упреки молча, и она в первый раз увидала у него полуприкрытую усами, брезгливую усмешку. С этого дня их отношения совсем испортились: Буров говорил с ней сквозь зубы, она совсем решила ему не отвечать. Кончилось это сегодняшним разговором на лестничной площадке...
...Но Людмила Ивановна ошибалась: Буров не был так равнодушен к ее словам, как ей в обиде показалось, он едва удержался там, на лестничной площадке, чтобы не закричать от боли. Сейчас, идя в толпе, он повторял: "Мало всего, так еще и это прибавилось...")
Он спустился в гудящие народом, прохладные, с мыльным запахом, коридоры подземной дороги; стоял,; со всех сторон прижатый, в душном, светлом вагоне, бешено летящем по серым подземельям; вышел вместе с потоком людей из-под земли на бульвар (в небе раскинуты были красные, как семга, перья облаков) дойдя до дома, пожелал доброго вечера консьержке, которая сидела у подъезда с больной таксой на коленях? поднялся к себе, бросил портфель на кровать и сел у окна. Наконец день был окончен. В висках после подъема на лестницу стучала кровь. Волоча на каждой ноге по жернову, протащился Буров еще и через этот день, отсверкавший и отшумевший, как длинный, томительный бред. Здесь, у раскрытого от полу до потолка окна, у железной решетки оконного балкончика, повисшей в голубоватых сумерках над глубокой улицей, было легче. Отсюда было ближе к смерти...
...Со смертью у Бурова были сложные счеты. Было время, когда он ужасно храбрился, сидя в окопах, и считал себя геройски настроенным офицером. Глупейшее было время. Затем утомился за тысячу дней и ночей неотступными думами о смерти. Она казалась ему противоестественным, бессмысленным превращением целой вселенной, включенной в коробке его черепа, в кучу падали. Смерть была трупной изумрудной мухой. Затем было время, когда он жил одним чувством - действенной ненавистью: в эти годы междоусобной войны он сам был этой глазастой мухой. В мутной мгле этого прошлого, в одури бессонницы, кишащих вшей и жгучего алкоголя, - он помнил до сих пор, как на железнодорожных путях стояли три красноармейца, один голый до пояса, у него на широкой, белой груди темнели два соска. Буров шел мимо места казни, спотыкаясь о рельсы. Он запомнил, что все трое внимательно глядели на руки стоявшего перед ними офицера, - у него в винтовке заел затвор. Он справился, отступил, поднял винтовку и, должно быть, тоже увидел эти соски...
И вот, наконец, у этого окна, в сумерках, Буров думает; что лучший час его будет часом освобождения от невыносимой более жизни, - вечный сон, покой, столь темный и столь глубокий, как бесконечная, ледяная бездна вселенной...
...Буров вытащил из кармана пиджака купленную на бульваре газету и развернул ее на странице "известий последнего часа": все было то же бессмыслие ца, злоба, трупы, трупы, трупы, вопли отчаяния...
"Да, - проговорил он про себя, - да, да... Пройдет два, три года, вымрут остатки... Придут иностранцы, расселятся по зеленому кладбищу... У папуаса - свой собственный шалаш. А у меня - нет. России - нет. Кончено. А вот все-таки живу, - странно..."
Буров опустил на пол газету, свернул из черного табаку папиросу, закурил и глядел, как за окном в тускнеющей мгле таяли, растворялись очертания города.
"Все это очень просто: земля - бесконечно малая величина во вселенной, человек - бесконечно малая величина на земле, - какие же с ним могут быть счеты? Под микроскопом все человечество - просто плесень, грибная туманность... А убить себя все-таки не могу... Черт знает что такое... Не могу, поди ж ты..."
Буров поднялся, чтобы вскипятить воду. Налил из-под крана чайник, зажег газ и опять сел к окну.
"Удивительно, удивительно, - цепляться, жить... Здравствуйте, Вячеслав Иосифович, как сегодня ваше здоровье?.. Право, я бы советовал вам обратить серьезное внимание на желудок... Кстати, Вячеслав Иосифович, вы не могли бы мне в счет жалованья..."
Крышка на чайнике начала подпрыгивать. Буров заварил чаю, отломал кусок от длинной, как дубина, булки и, стоя у стола, ел и прихлебывал.
"Предположим, французы выберут меня президентом Французской республики... "Французы! - Все на спасение братьев ваших!.. Маленькие дети лежат у дорог, на сухой земле... ручки и ножки, как спичечки... Они же не виноваты... Вымирает целая раса..." Да... Но выберут ведь, подлецы, президентом... Какое мне дело... Спасти никого не могу... Изменить ничего не могу... Перешагнуть через решетку... и - в темноту, - не могу... Странно... не могу..."
Буров перегнулся через решетку. Туман и сумрак были так густы теперь, что не видно было мостовой, и газовые фонари висели в этой мгле, надвинувшейся с далекого моря, мутными сияниями... С необыкновенной ясностью он почувствовал, что это - переход в ледяную темноту - будет именно сегодня.
Он быстро отодвинулся от окна, стал плотно спиной к стене. У него стучали зубы. Но все еще продолжал рассуждать:
"Семь лет жил обязанностями, - могу на несколько секунд располагать собой... Что будет после прыжка? Ничего страшного: будет резкий удар, смертная боль, ну, пять секунд... Потом?.. Вот именно это "потом" неизвестно, заманчиво, засасывающе... Что же все-таки удерживает?.."
Буров давно уже чувствовал, что какая-то ниточка привязывает его опустевшее, полумертвое сознание... Что это? Трусость? Мысленно он двадцать раз уже умер... Оторвался от племени, от земли, от страны, от прошлого и будущего... Обезьяны - и те чахнут в зоологических садах в тоске по родным джунглям... Логически - смерть... Так вот - нет же... Стучат зубы, мороз дерет по спине... Туманные сияния фонарей в черной пропасти за окном, кажется, только и караулят это щупленькое тельце, распластавшееся по стене, по букетикам дешевых обоев...
- Нельзя... Не могу!.. - крикнул Буров, и свой голос показался ему хриплым воем. Он изнемог...
Но было уже ясно, что этот вечер миновал благополучно. Стараясь не глядеть на окно, он задернул шторы и долго ходил из угла в угол. "Да, это так", - вдруг сказал он и взял шляпу и трость... Он, будто въяве, снова увидел винтовую дубовую лестницу и медленно уходящую вниз пронзительно жалкую фигурку Людмилы Ивановны, - одинокую спину, пыльный муаровый бант.
Бурова метнуло к двери... "Вот она - ниточка", - думал он, шагая по тротуару, как выпущенный из сумасшедшего дома... Теперь он был уверен, что жалость к Людмиле Ивановне и есть та невидимая ниточка, которая оттягивает его от черного окна... Отель, где она жила, был неподалеку. Держась за сердце, Буров взобрался на пятый этаж. Дверь Людмилы Ивановны была в конце коридора, пыльно освещенного газовым рожком - дрожащей бабочкой газа.
Буров легонько стукнул. Ответа не было. Внизу под щелью двери - свет. Постучал сильнее... Обручем стиснуло голову, шарил и не мог схватить фарфоровую ручку двери... "Значит - висит... Налево от умывальника... там был гвоздь..." Обрывалась последняя ниточка... Буров вскочил в комнату...
В маленькой комнате, с камином и непомерной деревянной кроватью, с опущенным ситцевым занавесом на французском окне, в углу в кресле спала Людмила Ивановна. Ноги ее были поджаты, ресницы мокрые, ротик припухший, стиснутый бессЕльно кулачок лежал на коленях. Сумочка и шляпа с муаровым бантом вaлялись на полу.