- А почему обувь грязная? - спрашивает лейтенант.
- Вот, понимаешь... - бормочет Ланцов.
Два наряда вне очереди! - говорит лейтенант звонко улыбаясь. - Сержант, через недельку доложите, какие успехи...
Через недельку я подтягиваюсь пять раз; ползя по-пластунски, словно ящерица, сливаюсь с грязью, задыхаюсь, выплевывая землю, подношу мины, готов умереть по мановению сержантова пальца... Я уж не говорю о том, как с помощью травы и тавота довожу до блеска свои ботинки... Где-то в глубине души теплится надежда, что лейтенант Федоринин видит все это, скрываясь за кустами, и одобрительно кивает кудрявой головой... Сержант окапывается со мною рядом, расплескивая вокруг хриплые проклятия немцам, их танкам, их орудиям, их матерям и женам, и Гитлеру, и... так вашу растак! Врешь, не возьмешь!.. Ланцова не возьмешь... Ланцов вас таких сам в душу... Нате, гады! А вот еще... И так, и так!.. Я заворожен его откровениями и потому останавливаюсь и слушаю этот мотив, который с каждым днем становится мне понятнее.
Акаджав, опять сачкуете! Ройте глубже, так и так! - и смотрит на меня почти с омерзением.
Вечером, за десять минут до отбоя, я тянусь перед лейтенантом из последних сил. Я уверен в том, что на этот раз все у меня в ажуре: я был скор, ловок и красив: я ползал так, что вдавил грудную клетку; я окапывался молниеносно (пусть этот окопчик станет могилой вражескому солдату); я без запинки ответил устав; разобрал и собрал затвор карабина; по тревоге выбежал чуть ли не самый первый... остальные там чухались, а я уже выбежал...
- Когда окапывались, товарищ лейтенант, он, понимаешь, остановился и глядит, будто спит... Тут, понимаешь, каждая минута дорога...
- Рассеянность, товарищ Окуджава, - говорит лейтенант, - это бойца не красит... [182]
- Это не рассеянность, - говорю я с отчаянием. - Это сосредоточенность...
Впрочем, не берусь утверждать, что именно эту фразу я произнес тогда: очень может быть, что попросту украл ее из фильма Владимира Мотыля, в котором незабвенный Олег Даль произнес ее с подкупающим очарованием. Не помню. Но что-то такое я из себя выдавил, пользуясь правом царя природы и еще подогреваемый едва слышной музыкой домашнего тепла, до которой, кроме меня, уже никому не было дела.
В два этажа нары из сосновых досок - пристанище нашей учебной батареи. В самом конце - топчан сержанта, отгороженный от нас брезентовым пологом. У него там свой фанерный сундучок, в котором драгоценности и тайны, и он их перебирает с любовью, когда удается на несколько минут избавиться от нас перед отбоем...
Личное время, понимаешь: уставчик подзубрить, письма накатать... Мне писать некому: моя деревня под немцем. Ты, Акаджав, чего стоишь по стойке смирно? Садись... Личное время, понимаешь...
Он на меня не смотрит, роется в сундучке, вынимает открытку, рукавом с нее стирает пыль...
Я ведь тебя зачем позвал? Хочу, понимаешь, спросить: как дальше будем? Так все и будем отставать? Мало я тебя гонял?..
Вполне достаточно... - говорю я.
Могу и больше... - Скулы у него начинают двигаться, но смотрит он в сундучок... - Знаешь, как могу? Весь пар, так и так, выпущу... И не таких ломал. Знаешь, какие тут были? Уж они такие городские, такие грамотные, такие все из себя гордые... Ладно, так и так, я вам поскалюсь... А теперя они с передовой знаешь чего пишут? Спасибо, мол, сержант, за науку, очень пригодилась, понимаешь...
И я напишу, - говорю я...
От тебя дождешься, как же...
И вдруг кричит:
Опять ботинки нечищеные! Вы у меня поразговаривайте! Чтоб начистить!.. Вот я сейчас, так и так, карабин проверю... Ну ежели, понимаешь, что не так, так и так, будете, понимаешь, до утра у меня вертеться... Крууу-гом!..
Мне снится сон. [183]
-Товарищ сержант, - спрашиваю я, - почему вы меня все время оскорбляете?
- Это вы меня оскорбляете своим внешним видом, - говорит он, - своими тонкими ручками, усмешкой, которая должна меня унизить.
- Это вы унижаете мое достоинство, - говорю я.
- Меня оскорбляет ваше наплевательское отношение к нашему общему делу, говорит он.
- Вы все время коверкаете мою фамилию, - говорю я.
- Пытался вызубрить, - вздыхает он, - ничего не получилось. Я буду называть вас товарищ боец, и по уставу, и необидно. Согласны?..
Это, видимо, так преломился подслушанный мной разговор.
Случайно долетело:
Что это вы фамилию его коверкаете?
Да я, товарищ лейтенант, замучился. Заучивал, заучивал, понимаешь...
Ну-ка, повторите, - смеется лейтенант Федоринин, - ну-ка...
Акаджав
О-куд-жа-ва, - диктует лейтенант, - повторите...
А-кааад-жав, - старательно выговаривает Ланцов.
Н-да, - говорит лейтенант и внезапно кричит: - К завтрашнему чтобы выучить, так и так! Глядите у меня!..
Кто-то говорит:
Снег пошел!
Снег идет. В казарме холодно, сыро... Холодно ему, понимаешь! Телят в холоде держать надо - здоровше будут. Холодно... А на передовой, так и так, тепло?
Наконец внезапно наступает это самое утро, утро новой жизни или подведения итогов, уж и не знаю, как его назвать. Слышится привычная труба и истошный вопль Ланцова:
Батарея, подъем!
Все происходит мгновенно: кальсоны, галифе, ботинки... Выбегаю в темень, в дождь, в снег...
А ну, пошевеливайся!..
Тяжелый топот ног: сначала с грохотом по тайной надобности, затем на плац и растягиваемся в несколько рядов. Мощный тугой обнаженный торс сержанта перед нами:
Делай и раз, два, три, и раз, два, три!
Мне жарко, снежинки тают на плечах и спине. Бегу со всеми, не отставая, подтягиваюсь на турнике, выгибаюсь назад - вперед...
Кому холодно? - кричит Ланцов.
Никому! - кричит кто-то.
Молодцы!.. Бегом! Стой! Шагом марш!.. Разойдись!.. [184]
Умываюсь ледяной водой, и от моего тщедушного тела исходит пар, и сквозь этот пар мне видится моя новая жизнь. Чем же она замечательна? Она замечательна тем, что холод меня отныне не берет, и расстояния мне не страшны, и вырыть укрытие для миномета мне ничего не стоит. Заканчиваю копать, подбиваю стеночки - пульс нормальный. Где же вы, мои недавние усталость и отчаяние? И тяжелая звонкая непечатная дробь сержантовых претензий, не причиняя вреда, отскакивает от меня, как холодный дождь от дубленой кожи. Все глуше музыка души, все звонче музыка атаки...
И вот наконец сержант Ланцов подзывает меня, и я готовлюсь к очередной порции его неудовольствия, а он говорит: - Акаджава, возьмите этих, погоняйте...
Передо мной - десять стариков лет по тридцать пять. Неловкие, сутулые, напряженные. Полусолдаты. Сегодня прибыло пополнение из запасного полка.
- Акаджава, - говорит сержант, - погоняйте их строевым, понимаешь, как следует. Вон они, понимаешь, сонные какие... Чтоб у меня, так и так, весело глядели!.. Это им не запасная богадельня...
До меня не сразу доходит. Чему же я могу научить их, я - самый несмышленый, самый нерадивый, с тонкими городскими ручками, с тонкими кривыми ножками, закрученными в обмотки?.. Уж не смеется ли сержант Ланцов, не мстит ли мне за жалкие попытки отбиться от его неприязни? Но сержант Ланцов на плацу смеяться не умеет. Значит, это всерьез, и я действительно кажусь ему достойным этого великого назначения?
Смирна! - командую сдавленным голосом. - Шаго-о-ом марш!
И веду понурую десятку в дальний конец плаца. Этот плац, занесенный рыхлым, тающим снегом, кажется мне тесным и убогим с высоты моего непомерного роста. И плац, и лесок на краю, и сержант Ланцов, удаляющийся к казарме, и десять перезрелых моих учеников - все видится маленьким и призрачным, сливается там, внизу, у меня под ногами, и припадает к моим гигантским ботинкам. Все замерло в ожидании. [185]
Мои запасники жмутся друг к другу. На них нелепые, не по росту шинели, выцветшие и пятнистые. Они не знают, куда им девать руки. Лица посинели от ветра. У одного из них на синем лице - красный увесистый нос. Этот постарше остальных: ему вполне сорок.
- Холодно? - спрашиваю по-отечески.
- Да уж не жарко, - говорит один из них.
- Сейчас бы в самый раз на печку, - говорит другой.
Тот, с красным носом, молчит. Он уставился на меня маленькими темными глазками, то ли с мольбой, то ли с укором. Он пританцовывает на месте, и его синие губы растянуты в подобие улыбки.
- Значит, холодно? - спрашиваю я. - А на передовой не холодно?..
Как это было давно! Я уже не помню, какой у меня, семнадцатилетнего, был тогда голос. Наверное, тенорок. Они насторожились при упоминании о передовой, так, слегка, но покорно ждали команду. Снисходительные взрослые перед воинственным петушком: ладно, давай, мальчик, поиграем, если тебе охота... Сейчас я поиграю... Вы у меня наиграетесь...
И я кричу ликующим тенорком:
- Смирна!
Что-то обрывается у меня в горле от напряжения, какая-то штучка встает поперек. Они замирают. Все отвратительно, не по-военному.
- Убрать животы! Грудь вперед! Вы что, понимаешь, игрушки играть? Мать, мать! - кричу я почему-то хриплым баритоном. - Это вам что, понимаешь, за супом очередь? Смирна! Напра-а-а-а-а-ва! Бего-о-о-о-ом марш! - И бегу рядом с ними.