Вижу, у Семена затряслись руки, копает землю былкой, ищет там неположенного, сам молчит. Молчит, как бык.
- Иди, дедушка, не квели нас,- просит Аникей.
- Не пойду, гад твоей морде! Анисья Семкина руки на себя наложит в случае чего!..
У Семена былка-то в руках хрусть - и сломилась.
Жду. Обратно молчат.
- Семушка, опомнись, кормилец мой. Иди к пану.
- Опомнились! Не пойдем! Иди полозь ты! - лютует Аникушка.
Я и говорю:
- Попрекаешь тем, что перед паном на коленках стоял? Что ж, я человек старый, вместо материной титьки панский кнут сосал... Не погребую и перед родными внуками на колени стать.
Стал на колени, земно кланяюсь, прошу. Мужики отвернулись, быдто и не видят.
- Уйди, дед... Уйди, убью! - орет Аникушка, а у самого пена на губах и глаза дикие, как у заарканенного волка.
Повернулся я и опять к пану. Ножки его прижал к грудям - не отпихнет, руки закаменели, и уж слова не выговорю. Спрашивает:
- Где же внуки?
- Боятся, пан...
- А, боятся...- И больше ничего не сказал. Сапожком своим ударил меня прямо в рот и пошел на крыльцо.
Дед Захар задышал порывисто и часто; на минутку лицо его сморщилось и побелело; страшным усилием вадушив короткое, старческое рыданье, он вытер ладонью сухие губы, отвернулся. В стороне за музгой коршун, косо распластав крылья, ударился в траву и приподнял над землей белогрудого стрепета. Перья упали снежными лохмотьями, блеск их на траве был нестерпимо резок и колюч. Дед Захар высморкался и, вытерев пальцы о подол вязаной рубахи, снова заговорил:
- Вышел я следом на крыльцо, глядь - Аниська Семенова с дитем бежит. Не хуже, как этот коршун, вдарилась она об мужа и пристыла у него на рувах...
Подозвал пан вахмистра, указывает на Семена с Аникушкой. Вахмистр, с ним шесть казаков, взяли их и повели в панскую леваду. Я следом иду, а Аниська дитя кинуда посередь двора и за паном волокется. Семен попереди всех шибко-шибко идет, дошел до конюшни и сел.
- Ты чего это? - спрашивает пан.
- Сапог ногу жмет, мочи нет.- И улыбается.
Снял сапоги, подает мне:
- Носи, дедушка, на доброе здоровье. На них подошвы двойные, добрые.
Забрал я эти сапоги, опять идем. Поравнялись с огорожей, поставили их к плетню, казаки ружья заряжают, нал стоит около, ноготки на пальцах махонькими ножничками обрезает, и ручка ихняя очень белая. Говорю я ему:
- Дозвольте, пан, посымать им одежу. Одежа на них добрая, нам по бедности сгодится, сносим.
- Пущай сымают.
Снял Аникушка шаровары, вывернул наизнанку и повесил на колышек плетня. Из кармана вынул кисет, закурил, стоит, ногу отставил и дым колечками пущает, а плюет через плетень... Семен растелешился догола, исподники холщовые - и то снял, а шапку-то позабыл снять,- знать, заметило... Меня то морозом дерет, то в жар кинет. Лапну себя за голову, а пот зачем-то холодный, как родниковая вода... Гляну - стоят рядушком... У Семена грудь вся дремучим волосом поросла, голый, а на голове шапка... Анисья, по бабьему положению, глянула, что стоит муж такой нагий и в шапке, как кинется к нему, обвилась, ровно хмель вокруг дуба. Семен от себя ее отпихивает.
- Уйди, шалава!.. Опомнись, на людях-то!.. Повылазило тебе, не видишь, что я очень голый... совестно...
Она же раскосматилась, ревет в одну душу:
- Стреляйте обех нас!..
Пан ножнички свои положил в кармашек, спрашивает:
- Стрелять?
- Стреляй, проклятый!..
Это на пана-то!
- Привяжите ее к мужу! - приказывает.
Анисья опамятовалась да назад, ан не тут-то было. Казаки смеются, вяжут ее к Семену недоуздком... Упала, глупая, наземь и мужа свалила... Пан подошел, скрозь зубы спрашивает:
- Может, ради дитя, какое осталось, попросишь прощенья?
- Попрошу,- стонает Семен.
- Ну, попроси, только у бога... опоздал у меня просить!..
На земле лежачих их и побили... Аникушка после выстрелов закачался на ногах, но упал не сразу. Спервоначалу на колени, а потом резко обернулся и лег вверх лицом. Пан подошел, спрашивает очень ласково:
- Хочешь жить? Коли хочешь - проси прощенья. Так и быть, полсотни розог - и на фронт.
Набрал Аникушка слюней полон рот, а доплюнуть силов не хватило, по бороде потекли... Побелел весь от злости, только куда уж... три пули его продырявили...
- Перетяните его на дорогу! - приказывает пан.
Поволокли его казаки и кинули через плетень, поперек дороги. Тем часом в станицу из Тополевки ехала сотня казаков, при них две пушки. Пан на плетень, как кочет, вскочил, звонко кричит:
- Ездовый, ры-сью, не объезжать!..
На мне волосы встали дыбом. Держу в руках Семенову одежу и сапоги, а ноги не держат, гнутся... Лошади, они имеют божью искру, ни одна на Аникушку не ступнула, сигают через... Припал я к плетню, глаза не могу закрыть, во рту спеклось... Колеса пушки попали на ноги Аникею... Захрустели они, как ржаной сухарь на зубах, измялись в тоненькие трощинки... Думал, помрет Аникей от смертной боли, а он хоть бы крикнул, хоть бы стон уронил... Лежит, голову плотно прижал, землю с дороги пригоршнями в рот пихает... Землю жует и смотрит на пана, глазом не сморгнет, а глаза ясные, светлые, как небушко...
Тридцать два человека в тот день расстрелял пан Томилин. Один Аникей живой остался через гордость свою...
Дед Захар пил из баклаги долго и жадно. Утирая выцветшие губы, нехотя докончил:
- Выльем поросло это. Остались одни окопы, в каких наши мужики землю себе завоевывали. Растет в них мурава да краснобыл степной... Аникею ноги отняли, ходит он теперя на руках, туловищу по земле тягает. С виду веселый, с Семеновым парнишкой кажин день возле притолоки меряются. Парнишка-то перерастает его... Зимой, бывало, вылезет на проулок, люди скотину к речке гонят поить, а он подымет руки и сидит на дороге... Быки со страху на лед побегут, на сколизи чуть не раздираются, а он смеется... Один раз лишь заприметил я... Весной трактор нашей коммуны землю пахал за казачьей гранью, а он увязался, поехал туда. Я овец пас неподалеку. Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так он припал к земле лицом, глыбу, лемешами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует... Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать... Вот он и тоскует...
В дымчато-синих сумерках дремала лазоревая степь, на круговинах отцветающего чабреца последнюю за день взятку брали пчелы. Ковыль, белобрысый и напыщенный, надменно качал султанистыми метелками. Овечья отара двигалась под гору к Тополевке. Дед Захар, опираясь на чакушу, шел молча. По дороге, на заботливо расшитом полотнище пыли, виднелись следы: один волчий, шаг в шаг, редкий и разлапистый, другой - косыми полосами кромсавший дорогу - след тополевского трактора.
Там, где летник вливается в заросший подорожником позабытый Гетманский шлях, следы расстались. Волчий свернул в сторону, в яры, залохматевшие зеленой непролазью бурьяна и терновника, а на дороге остался один след, пахнувший керосиновой гарью, размеренный и грузный.
[1] Ч а к у ш а - пастуший костыль.
1926