Читать Л.Н. не любил и, сам являясь делателем книги - творцом чуда, относился к старым книгам недоверчиво и небрежно.
- Для тебя книга - фетиш, как для дикаря, - говорил он мне. - Это потому, что ты не протирал своих штанов на скамьях гимназии, не соприкасался науке университетской. А для меня "Илиада", Пушкин и все прочее замусолено слюною учителей, проституировано геморроидальными чиновниками. "Горе от ума" - скучно так же, как задачник Евтушевского. "Капитанская дочка" надоела, как барышня с Тверского бульвара.
Я слишком часто слышал эти обычные слова о влиянии школы на отношение к литературе, и они давно уже звучали для меня неубедительно - в них чувствовался предрассудок, рожденный русской ленью. Гораздо более индивидуально рисовал Л.Андреев, как рецензии и критические очерки газет мнут и портят книги, говоря о них языком хроники уличных происшествий.
- Это - мельницы, они перемалывают Шекспира, Библию - все, что хочешь, - в пыль пошлости. Однажды я читал газетную статью о Дон-Кихоте и вдруг с ужасом вижу, что ДонКихот - знакомый мне старичок, управляющий казенной палатой, у него был хронический насморк и любовница, девушка из кондитерской, он называл ее - Милли, а в действительности - на бульварах ее звали Сонька Пузырь...
Но, относясь к знанию и книге беззаботно, небрежно, а иногда враждебно, он постоянно и живо интересовался тем, что я читаю. Однажды, увидав у меня в комнате "Московской гостиницы" книгу Алексея Остроумова о Синезии, епископе Птолемаиды, спросил удивленно:
- Это зачем тебе?
Я рассказал ему о странном епископе-полуязычнике и прочитал несколько строк из его сочинения "Похвала плешивости". "Что может быть плешивее, что божественнее сферы?"
Это патетическое восклицание потомка Геркулеса вызвало у Леонида припадок бешеного смеха, но тотчас же, стирая слезы с глаз и все еще улыбаясь, он сказал:
- Знаешь - это превосходная тема для рассказа о неверующем, который, желая испытать глупость верующих, надевает на себя маску святости, живет подвижником, проповедует новое учение о боге - очень глупое, - добивается любви и поклонения тысяч, а потом говорит ученикам и последователям своим: "Все это - чепуха". Но для них вера необходима, и они убивают его.
Я был поражен его словами; дело в том, что у Синезия есть такая мысль:
"Если бы мне сказали, что епископ должен разделять мнения народа, то я открыл бы пред всеми, кто я есть. Ибо что может быть общего между чернью и философией? Божественная истина должна быть скрытой, народ же имеет нужду в другом".
Но эту мысль я не сообщил Андрееву и не успел сказать ему о необычной позиции некрещеного язычника-философа в роли епископа христианской церкви. Когда же я сказал ему об этом, он, торжествуя и смеясь, воскликнул:
- Вот видишь - не всегда надо читать для того, чтобы знать и понимать.
Леонид Николаевич был талантлив по природе своей, органически талантлив, его интуиция была изумительно чутка. Во всем, что касалось темных сторон жизни, противоречий в душе человека, брожений в области инстинктов, - он был жутко догадлив. Пример с епископом Синезием - не единичен, я могу привести десяток подобных.
Так, беседуя с ним о различных искателях незыблемой веры, я рассказал ему содержание рукописной "Исповеди" священника Аполлова - об одном из произведений безвестных мучеников мысли, произведений, которые вызваны к жизни "Исповедью" Льва Толстого. Рассказывал о моих личных наблюдениях над людьми догмата, - они часто являются добровольными пленниками слепой, жесткой веры и тем более фанатически защищают истинность ее, чем мучительнее сомневаются в ней.
Андреев задумался, медленно помешивая ложкой в стакане чаю, потом сказал, усмехаясь:
- Странно мне, что ты понимаешь это, - говоришь ты как атеист, а думаешь как верующий. Если ты умрешь раньше меня, я напишу на камне могилы твоей: "Призывая поклоняться разуму, он тайно издевался над немощью его".
А через две-три минуты, наваливаясь на меня плечом, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками темных глаз, говорил вполголоса:
- Я напишу о попе, увидишь! Это, брат, я хорошо напишу!
И, грозя пальцем кому-то, крепко потирая висок, улыбался.
- Завтра еду домой и - начинаю! Даже первая фраза есть: "Среди людей он был одинок, ибо соприкасался великой тайне"...
На другой же день он уехал в Москву, а через неделю - не более - писал мне, что работает над попом и работа идет легко, "как на лыжах". Так всегда он хватал на лету все, что отвечало потребности его духа в соприкосновении к наиболее острым и мучительным тайнам жизни.
Шумный успех первой книги насытил его молодой радостью. Он приехал в Нижний ко мне веселый, в новеньком костюме табачного цвета, грудь туго накрахмаленной рубашки была украшена дьявольски пестрым галстуком, а на ногах - желтые ботинки.
- Искал палевые перчатки, но какая-то леди в магазине на Кузнецком напугала меня, что палевые уже не в моде. Подозреваю, что она - соврала, наверное, дорожит свободой сердца своего и боялась убедиться, сколь я неотразим в палевых перчатках. Но по секрету скажу тебе, что все это великолепие - неудобно, и рубашка гораздо лучше.
И вдруг, обняв меня за плечи, сказал:
- Знаешь - мне хочется гимн написать, еще не вижу - кому или чему, но обязательно - гимн! Что-нибудь шиллеровское, а? Эдакое густое, звучное бомм!
Я пошутил над ним.
- Что же! - весело воскликнул он. - Ведь у Екклезиаста правильно сказано: "Даже и плохонькая жизнь лучше хорошей смерти". Хотя там что-то не так, а - о льве и собаке: "В домашнем обиходе плохая собака полезнее хорошего льва". А - как ты думаешь: Иов мог читать книгу Екклезиаста?
Упоенный вином радости, он мечтал о поездке по Волге на хорошем пароходе, о путешествии пешком по Крыму.
- И тебя поташу, а то ты окончательно замуруешь себя в этих кирпичах, - говорил он, указывая на книги.
Его радость напоминала оживленное благополучие ребенка, который слишком долго голодал, а теперь думает, что навсегда сыт.
Сидели на широком диване в маленькой комнате, пили красное вино, Андреев взял с полки тетрадь стихов:
- Можно?
И стал читать вслух:
Медных сосен колонны,
Моря звон монотонный...
- Это Крым? А вот я не умею писать стихи, да и желания нет. Л больше всего люблю баллады, вообще:
Я люблю все то, что ново,
Романтично, бестолково,
Как поэт
Прежних лет.
Это поют в оперетке - "Зеленый остров", кажется.
И вздыхают деревья,
Как без рифмы стихи.
Это мне нравится. Но - скажи - зачем ты пишешь стихи? Это так не идет к тебе. Все-таки стихи - искусственное дело, как хочешь.
Потом сочиняли пародии на Скитальца:
Возьму я большое полено
В могучую руку мою
И всех - до седьмого колена
Я вас перебью!
И пуще того огорошу
Ура! Тррепещите! Я рад.
Казбеком вам в головы брошу,
Низвергну на вас Арарат!
Он хохотал, неистощимо придумывая милые, смешные глупости, но вдруг, наклонясь ко мне со стаканом вина в руке, заговорил негромко и серьезно:
- Недавно я прочитал забавный анекдот: в каком-то английском городе стоит памятник Роберту Бернсу - поэту. Надписи на памятнике - кому он поставлен - нет. У подножия его - мальчик, торгует газетами. Подошел к нему какой-то писатель и говорит: "Я куплю у тебя номер газеты, если ты скажешь - чья это статуя?" - "Роберта Бернса", - ответил мальчик. "Прекрасно! Теперь - я куплю у тебя все твои газеты, но скажи мне: за что поставили памятник Роберту Бернсу?" Мальчик ответил: "За то, что он умер". Как это нравится тебе?
Мне это не очень нравилось, - меня всегда тяжко тревожили резкие и быстрые колебания настроений Леонида.
Слава не была для него только "яркой заплатой на ветхом рубище певца", - он хотел ее много, жадно и не скрывал этого. Он говорил:
- Еще четырнадцати лет я сказал себе, что буду знаменит или - не стоит жить. Я не боюсь сказать, что все сделанное до меня не кажется мне лучше того, что я сам могу сделать. Если ты сочтешь мои слова самонадеянностью, ты - ошибешься. Нет, видишь ли, это должно быть основным убеждением каждого, кто не хочет ставить себя в безличные ряды миллионов людей. Именно убеждение в своей исключительности должно - и может - служить источником творческой силы. Сначала скажем самим себе: мы не таковы, как все другие, потом уже легко будет доказать это и всем другим.
- Одним словом - ты ребенок, который не хочет питаться грудью кормилицы...
- Именно: я хочу молока только души моей. Человеку необходимы любовь и внимание или - страх пред ним. Это понимают даже мужики, надевая на себя личины колдунов. Счастливее всех те, кого любят со страхом, как любили Наполеона.
- Ты читал его "Записки"?
- Нет. Это - не нужно мне.
Он подмигнул, усмехаясь:
- Я тоже веду дневник и знаю, как это делается. Записки, исповеди и все подобное - испражнения души, отравленной плохою пищей.
Он любил такие изречения и, когда они удавались ему, искренно радовался. Несмотря на его тяготение к пессимизму, в нем жило нечто неискоренимо детское - например, ребячливонаивное хвастовство словесной ловкостью, которой он пользовался гораздо лучше в беседе, чем на бумаге.