Ancolie Bleue des Alpes[4], Экс в Валлисе, 1.IX.69. От англичанина в гостинице. «Альпийский голубок, в цвет ваших глаз».
Eperviere auricule[5]. 25.X.69. Экс, за оградой альпийского садика экс-доктора Лапинэ.
Золотой лист [гинкго]: выпал из книги «Правда о Терре», которую отдала мне Аква, прежде чем вернуться в свой Дом. 14.XII.69.
Искусственный эдельвейс, принесенный моей новой сиделкой с запиской от Аквы, где сказано, что он снят с «мизерной и странноватой» рождественской елки в ее Доме. 25.XII.69.
Лепесток орхидеи, одной из 99-ти орхидей, а как же иначе, которыми разрешилась вчера срочная почта, доставившая их, c'est bien le cas de le dire, с виллы «Армина» в Приморских Альпах. Отложила десяток, чтобы снести Акве в ее Дом. Экс в Валлисе, Швейцария. «Снегопад в хрустальном шаре Судьбы», – как он нередко говаривал. (Дата стерта.)
Gentiane de Koch[6], редкая, принес из своего «немого генциария» лапочка Лапинэ. 5.I.1870.
[синяя чернильная клякса, случайно принявшая форму цветка или нечто, вымаранное фломастером и затем приукрашенное] Compliquaria compliquata[7], разновидность aquamarina. Экс, 15.I.70.
Фантастический бумажный цветок, найденный в сумочке Аквы. Экс, 16.II.1870, изготовлен собратом-пациентом в Доме, который больше уже не ее.
Gentiana verna (printaniere[8]). Экс, 28.III.1870, на лужайке у дома моей сиделки. Последний день здесь.
Малолетние открыватели этого странного и скверного сокровища так прокомментировали его:
– Я вывожу отсюда, – сказал мальчик, – три коренных факта: что еще не замужняя Марина и ее замужняя сестра залегли на зимнюю спячку в моем lieu de naissance; что у Марины имелся pour ainsi dire собственный доктор Кролик; и что орхидеи прислал ей Демон, предпочитавший отсиживаться у глади морской – его темно-синей прабабки.
– Могу добавить, – сказала девочка, – что лепесток принадлежит заурядной любке двулистной, она же орхидея-бабочка, что моя мать была еще безумней своей сестры, и что в бумажном цветке, столь беспечно забытом, легко распознать весенний подлесник, которых я целую кучу видела в прошлый февраль на береговых холмах Калифорнии. Доктор Кролик, здешний натуралист, которого ты, Ван, приплел сюда ради ускоренной передачи сюжетных сведений, как назвала бы это Джейн Остин (вы помните Брауна, не правда ли, Смит?), определил экземпляр, привезенный мной в Ардис из Сакраменто, как «медвежью лапу», B-E-A-R, мой любимый, медвежью, а не мою, не твою, и не стабианской цветочницы, – вот аллюзия, которую твой отец, – впрочем, если верить Бланш, и мой тоже, уловил бы – сам знаешь как, – вот этак (по-американски щелкает пальцами). Ты еще мне спасибо скажи, – продолжала она, обнимая его, – что я обошлась без научного названия. И кстати, другая лапа – Pied de Lion[9] с жалкой рождественской лиственницы, изготовлена той же рукой, принадлежавшей, быть может, полуживому китайчику, едва дотащившемуся туда из Барклайского университета.
– Виват, Помпеянелла (которую ты видела разбрасывающей цветы лишь в альбоме у дяди Дана, между тем как я прошлым летом любовался ею в неаполитанском музее). А теперь, девочка, нам лучше напялить трусы и рубашки, спуститься вниз и немедленно закопать эту книжонку или обратить ее в копоть. Так?
– Так, – ответила Ада. – Истребить и забыть. Но у нас еще целый час до чая.
Касательно повисшего в воздухе «темно-синего» намека:
Давний вице-король Эстотии, князь Иван Темносиний, отец прапрабабки детишек, княгини Софии Земской (1755-1809) и прямой потомок ярославских властителей дотатарских времен, происходил из тысячелетнего рода. Ван, оставаясь невосприимчивым к пышным восторгам генеалогического самопознания и равнодушным к обстоятельству, которым ослы объясняют сразу и холодность, и горячность снобизма, невольно испытывал эстетическое волнение при мысли о бархатном фоне, различаемом им постоянно, как утешительное, вечносущее летнее небо за черной кроной фамильного древа. Позднее он уже не мог перечитывать Пруста (как не мог еще раз насладиться пахучей клейкостью турецкой халвы) без откатной волны дурноты и саднящего жженья изжоги, и все-таки любил то место, где говорится об имени Германтов, с окраской которого гармонировал в призме Ванова разума близкий ему ультрамарин, приятно дразнивший его артистическое тщеславие.
Гармонировал-германтировал? Коряво. Перекроить! (помечено на полях поздним почерком Ады Вин).
Связь Марины и Демона Вина началась в день его, ее и Данилы рождения, 5 января 1868 года, – ей исполнилось двадцать четыре, а обоим Винам по тридцати.
Как актриса она не обладала ни одним из тех завлекательных качеств, благодаря которым дар подражания представляется, хотя бы пока представление длится, достойным уплаты и большей цены, нежели жизнь меж таких огней рампы, как бессонница, вымыслы, высокомерие мастерства; и все же той ночью, с нежным снегом, падавшим вне пределов плюша и фальши, la Durmanska (платившая великому Скотту, своему импресарио, по семи тысяч золотых долларов в неделю за одну только публичность плюс примерная премия за каждый ангажемент) c самого начала дрянной однодневки (американской пьесы, основанной неким претенциозным писакой на знаменитом русском романе) была настолько призрачна, прелестна и трепетна, что Демон (бывший не вполне джентльменом в амурных делах) заключил пари с князем N., своим соседом по креслам в партере, подкупил череду закулисных стражей и вскоре в cabinet recule[10] (как мог бы загадочно обозначить французский писатель былых времен эту комнатку, в которой помимо груды пыльных горшочков с разноцветной помадой хранились сломанная трумпетка и пудельный обруч забытого клоуна) успел овладеть ею между двумя картинами (по главам третьей и четвертой замордованного романа). В первой из них она раздевалась – грациозный очерк за полупрозрачными ширмами, – и, явившись в соблазнительной и легкой сорочке, коротала остаток кривой картины, перемывая со старенькой няней в эскимосских бахилках косточки местного барина, барона д'О. Получив от бесконечно мудрой крестьянки совет, она садилась на край кровати, придвигала к себе столик с паучьими ножками и строчила гусиным пером любовное письмо, а затем минут пять зачитывала его голосом томным, но звучным – не вполне понятно кому, ибо нянька дремала, прикорнув на подобьи матросского сундучка, а зрителей более занимало сияние ложной луны на голых раменах и персях, колеблемых вздохами влюбленной девицы.
Еще до того, как ушаркала с письмом старая эскимоска, Демон Вин покинул красного бархата кресло и устремился за выигрышем, – успех предприятия определялся тем, что Марина, лакомая до поцелуев девственница, была влюблена в него с самого их последнего танца на Святках. Сверх того, и жаркий свет луны, в котором она сию минуту купалась, и пронзительное ощущение своей красоты, и пылкие порывы воображаемой девы, и почтительные рукоплескания почти полного зала сделали ее особенно беззащитной перед щекотанием Демоновых усов. К тому же у нее оставалась еще куча времени, чтобы переодеться для новой сцены, начинавшейся с длинноватого интермеццо в исполненьи балетной труппы, нанятой Скотиком, доставившим этих русских в двух спальных вагонах из самого Белоконска, что в Западной Эстотии. Дело происходило в великолепном саду, несколько веселых юных садовников, невесть почему наряженных грузинскими горцами, тишком поедали малину, а несколько столь же невиданных горничных в шальварах (кто-то дал маху, – или в аэрограмме агента попортилось слово «самовар») кропотливо сбирали с садовых ветвей алтейные лепешки и земляные орешки. По неприметному знаку определенно дионисийской природы все они ударялись в буйную пляску, названную в разудалой афишке kurva, или ribbon boule («круговая», стало быть, или «танец с лентами»), и от истошных их воплей Вин (ощущавший покалыванье в облегченных чреслах и розово-красную банкноту князя N. в кармане) едва не выпал из кресла.
Сердце его пропустило удар и не пожалело о милой пропаже, когда она, раскрасневшаяся и смятенная, порхнула в розовом платье в сад, исторгнув у клакеров, благодарных за мгновенное исчезновение кретинических, но картинных преображенцев из Ляски – или Иберии, третью сидячую овацию. Встреча ее с бароном О., выходившим в зеленом фраке при шпорах из боковой аллеи, как-то миновала сознание Демона, – до того потрясло его чудо мгновенной бездны чистейшей реальности, мелькнувшей меж двух поддельных посверков придуманной жизни. Не дождавшись окончания сцены, он выбежал из театра в хрустальную и хрусткую ночь. Звезды снежинок осеняли его цилиндр, пока он шагал к своему расположенному в соседнем квартале дому, чтобы распорядиться о пышном ужине. В тот час, как он на санях с бубенцами отправился навстречу новой любовнице, заключительный перепляс кавказских генералов и преображенных золушек уже оборвался, и барон д'О. (на этот раз в черном фраке при белых перчатках) стоял на коленях посреди опустевшей сцены, держа в ладони стеклянную туфельку, – все, что оставила неверная, уклонясь от его припозднившихся домогательств. Утомленные клакеры еще поглядывали на часы, а уж Марина, укрытая черным плащом, скользнула в объятия Демона и в лебединые сани.