Не напоминает ли все это те далекие и, казалось, совсем стертые революцией времена, когда букинисты и книгопродавцы вели постоянные споры из-за того, что такое старая и что такое новая книга, когда подобным же образом портные и продавцы старого платья препирались три века сряду? Если бы мы имели в виду параллель между рабочими союзами (распространяющимися ныне и в Германии) и средневековыми цехами, мы могли бы указать и многие другие поразительно сходные черты этих двух явлений. Нонастроение рабочих масс в Европе, как ни соблазнительна эта тема, не входит в программу предлагаемой статьи. Настроение это отнюдь не исчерпывается обычаями английских Trades-unions. Мы указываем мимоходом на эту сторону дела только потому, что указание это нужно ввиду нашей специальной цели.
Нечто соответствующее речам и резолюциям реймского конгресса и практике английских рабочих союзов имеет место и в науке.
Показав, как самый рост капитала вызывает относительный избыток рабочего населения, Маркс замечает: Таков закон народонаселения, свойственный капиталистическому способу производства; каждому: особенному, исторически определенному способу производства соответствует особенный исторически определенный закон народонаселения. Абстрактные законы размножения существуют только для растений и животных (Das Kapital, 1867, 617). Конечно, это недоверие к существованию общих и абстрактных социологических законов (в основании своем вполне соответствующее философско-историческому мировоззрению Маркса) может показаться несколько преувеличенным. Но, во всяком случае, приведенные слова заключают в себе; весьма важное указание. Социологи вообще, а экономисты в особенности, склонны к расширению значения тех общественных форм, среди которых им приходится жить, учиться и учить. Вращаясь в известной исторически определенной форме общественных отношение люди, занимающиеся изучением общественных вопросов, слишком часто поднимают выводы из своих более или менее узких наблюдений на степень непреложных общих законов. А затем в некоторых случаях, благодаря удачной систематизации и другим условиям, логическим и политическим, эти выводы с навешанным на них ярлыком непреложности расходятся по белу свету и принимаются с распростертыми объятьями даже там, где они вовсе не имеют под собой исторической почвы. Таковы, например, некоторые идеи римского права, таковы экономические законы, установленные английской школой, покорившие себе, конечно, временно, чуть не весь цивилизованный мир. Оставляя в стороне практические следствия такого ненормального порядка вещей, нетрудно видеть, как вредно должен он отзываться даже на интересах чистой науки. Ни абстрактная, ни конкретная социология, очевидно, не могут быть построены удовлетворительно, если круг наблюдений социолога ограничивается конституционной монархией, фабрикой, денежным и торговым рынком да акционерным обществом. А эти формы кооперации (слово это мы разумеем в самом широком смысле) до последнего времени почти исключительно поглощали внимание исследователей. Относительно всех других форм общественных отношений как бы существовало безмолвное соглашение, что они не только неудовлетворительны или отсталы, но даже не заслуживают внимания. Их третировали свысока, редко даже удостаивая презрительного замечания, что ничего не может быть путного из Назарета. Это было совершенно понятно и извинительно в медовые месяцы века просвещения и принципов 89 года. Тогда люди были полны такой цельной веры, что ключ к замку человеческого счастья найден, что все их увлечения – должны быть им прощены, как простились грехи Магдалины. Но с тех пор утекло много воды. Англия, вдохновлявшая век просвещения своей конституционной системой и промышленным строем, утратила свое обаяние. Она оказалась страной противоречий, в которой чего хочешь, того и просишь, и которая, именно в силу этого, никого вполне удовлетворить не может. Мало того. Под пером некоторых, часто блестящих талантов Англия обратилась как бы в илота, которого история, в поучение другим народам, допьяна напоила дурными соками цивилизации. Знаменитые принципы 89 года независимо от присущих им самим недостатков, распространяясь географически, вместе с тем разжижались. С грехом пополам амальгамировали они попадавшиеся им на пути распространения весьма разнохарактерные элементы. И этой-то странной амальгаме, лишенной всякой цельности и не возбуждавшей ничьего искреннего энтузиазма, который многое искупает, суждено было сосредоточить на себе внимание людей, изучающих явление общественной жизни. Были у этой амальгамы апологеты, которые бесспорно выяснили многое в современной жизни, но которые вместе с тем самым бессмысленным образом топтали всякий научный интерес и к отжившим, и к отживающим, и к вновь нарождающимся формам кооперации, ко всему, что утратило или еще получило права гражданства в странной амальгаме. «Едва ли не больше всех старались и уж, конечно, больше всех успели в этом направлении экономисты. Политическая экономия построена на том предположении, что абсолютный, единственный двигатель человека есть стремление к наживе, к богатству, стремление взять со своего соседа как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше. Адам Смит очень хорошо понимал односторонность своего экономического учения и потому поставил рядом с ним Теорию нравственных чувств, где человек оказывается действующим столь же исключительно под влиянием симпатии. Смит нигде не говорит, как вяжутся между собой эти его две противоположные доктрины, но, очевидно, что он просто для удобства исследования уединил в одном случае голый эгоизм, в другом – симпатию. Вернейший из его учеников, Дж. Ст. Милль, вполне усвоил себе этот ход мысли учителя. Он прямо указал, что истины, добытые политической экономией, имеют весьма условный характер, так как в основании ее лежит не реальный, а гипотетический человек (Система логики, II, 479). Однако далеко не все экономисты поняли истинный характер и действительные пределы своей науки, в чем, впрочем, им помогали некоторые побочные обстоятельства. Во-первых, реальный человек, входивший в круг наблюдений экономистов, человек биржи, лавки, фабрики, акционерного общества, оказался действительно очень похожим на гипотетического человека науки Смита и Милля. Он действительно управлялся в своих действиях исключительно желанием получить как можно больше с соседа и дать ему в обмен как можно меньше. Отсюда понятно заключение экономистов, что такова природа человека вообще, – заключение, к которому они, однако, отнюдь не могли бы прийти, если бы круг их наблюдений и исследований был шире. Далее: из всего цикла общественных наук политическая экономия; даже в своем изуродованном виде все-таки более других имела прав на звание науки; все-таки она была больше наука, чем юриспруденция, история, политика, этика. Это естественно вело к искушению отождествлять политическую экономию с социологией. Таким образом, все способствовало незаконному расширению значения науки, получившей толчок от Адама Смита. Экономисты не задумались сказать об объекте своих исследований: ессе homo! тогда как это был только человек биржи, лавки и фабрики. Они притянули себе на помощь утилитаризм, между тем как эта доктрина, правильно понятая, утверждает только одно: человек стремится к личному счастью, – вовсе не предрешая, в чем будет состоять личное счастье человека в том или другом частном случае. И удивительно, с каким упорством держались экономисты этой странной иллюзии, потому что фактов, уничтожающих ее, было всегда налицо достаточно, даже слишком достаточно. Факты вроде прусско-французской и затем парижско-версальской кровавой распри, казалось бы, очень ясно говорят, что люди – не только существа возделывающие, поедающие, купующие и куплюдеющие. Были у экономистов противники. Они пять-таки многое уяснили в современной жизни, но их деятельность была, главным образом, отрицательная. Они стремились уничтожить здание, возводимое экономистами, а это обязывало их опять-таки сосредоточивать свое внимание на бирже, лавке и фабрике. Но там они встречали воочию ненавистного им гипотетического человека науки Смита, торопились уйти от него в область фантазии, противопоставляли ему продукты своего личного творчества – человека Утопии, Икарий, Фаланстера.
Мы не имеем в виду практических целей экономистов и их противников, не думаем разбирать, в какой мере достигались эти цели трудами тех и других. Не касаемся мы также их заслуг в науке вообще. Мы констатируем только факт узкости круга наблюдений социологов, факт отсутствия той весьма важной отрасли науки, которую некоторые писатели предлагают называть общественной морфологией, т. е. учением о формах кооперации [2] . Было бы смешно и нелепо желать, чтобы фабрика, биржа, лавка остались вне контроля науки, но пора, кажется, подумать, что на них свет не клином сошелся, что даже и они могут быть плодотворно изучаемы только с точки зрения, отправляющейся от наблюдений и исследований более широких. В этом отношении в Европе за последнее время замечается весьма любопытное движение. Время Утопий, Икарий миновало уже давно, уступив место направлению, более практическому и менее связанному с личным творчеством. Но и об экономистах нельзя уже скоро будет повторить остроту одного немецкого писателя: купите себе скворца, научите его трем словам: Tausch (обмен) Tausch, Tausch! и у вас будет прекрасный политикоэконом.