. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вдруг... что-то сквозь пену седой глубины
Мелькнуло живой белизной...
Мелькнула рука и плечо из волны...
И борется, спорит с волной...
И видят - весь берег потрясся от клича
Он левою правит, а в правой добыча.
Хрупкий юноша, такой уязвимый, такой беспомощный и бессильный, не пал жертвой громадной и безжалостной стихии. Он живой - она бездуховна. Он прекрасен - она уродлива: в ней двигаются "безобразные груды, / Морской глубины несказанные чуды". Он добр - она злобна; рассказывая о подводном царстве, юноша говорит:
И был я один с неизбежной судьбой,
От взора людей далеко;
Один меж чудовищ с любящей душой,
Во чреве земли, глубоко
Под звуком живым человечьего слова,
Меж страшных жильцов подземелья немова.
Пройдет еще год-другой, и читателю "Кубка" попадется книга французского философа XVII века Блеза Паскаля "Мысли"; читая одну из записей Паскаля, он, может быть, вернется к балладе Шиллера-Жуковского и прочтет ее иначе, теперь уже на фоне глубоких раздумий французского мыслителя:
"Человек всего лишь тростник, самый слабый во всей природе; однако он тростник мыслящий. Чтобы раздавить его, нет нужды всей вселенной ополчаться на него: убить его может струя пара, капля воды. Но если бы вселенная раздавила его, человек все равно был бы благороднее того, что его убивает, ибо он знает, что гибнет, и знает, какое преимущество имеет над ним вселенная, вселенная же не знает об этом ничего".
С точки зрения философии Паскаля о тростнике баллада "Кубок" углубляется, приобретает новые важные оттенки и смыслы.
Пройдут еще годы, и, вернувшись к балладе, мы обнаружим в ней строфу, мимо которой до сих пор проходили, не замечая. Юноша только что выбрался "из пропасти влажной", и вот начало его рассказа:
Да здравствует царь! Кто живет на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной таинственной мгле...
И смертный пред Богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.
Здесь философия иная, не паскалевская. Согласно этому учению, сущность вещей скрыта от человека, ибо разум не в состоянии ее вместить. На дне океана таится истина бытия, но она, истина, мудро утаена от человека. Увидев ее, человек гибнет. Бог милостиво держит его в невежестве, и верующий христианин не должен нарушать предписания Всевышнего: "Смертный пред Богом смирись".
Так у Жуковского. А у Шиллера? В немецком подлиннике и похоже, и не похоже. Вот дословный перевод: "Да здравствует король! Пусть ликует всякий, кто живет в розовом свете. А там внизу - страшно..."
До сих пор Жуковский в точности следовал за Шиллером. А дальше?
"...Там внизу - страшно. И пусть человек не искушает богов, и пусть он никогда не стремится узнать то, что они милосердно укрывают мраком и ужасом".
Не христианский Бог, а языческие боги. Не "смертный, смирись", а "пусть человек не искушает богов". Шиллеру чужда идея христианского смирения, его философия не религиозная, а кантианская: Иммануил Кант утверждал, что разум человека не может постичь "вещь в себе", не в силах проникнуть в суть мира.
От романтической сказки об отваге и несчастной любви мы поднялись до сложной философии, даже до двух разных философий: агностицизм Канта-Шиллера и христианское смирение В.А.Жуковского.
А ведь мы говорим все об одной балладе, казалось бы простой, предназначенной для юношеского чтения. Какая лее в ней обнаружилась глубина!
Бездна пространства
"В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт",- писал о пушкинском слове Гоголь.
Понять это образное, но и в высшей степени точное определение значит понять главную особенность поэтической речи, в которой слово не просто знак понятия или вещи, не просто некий условный сигнал, а средоточие мыслей и чувств поэта, носитель и хранитель национальной истории, точка пересечения разнообразных ассоциаций, сгусток образно-значимой звуковой материи, нота в движении словесно-музыкальных мелодий... "Бездна пространства": в пушкинском стихе слово значит бесконечно больше, чем в словаре, оно в самом деле "необъятно, как поэт".
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут...
Один только этот стих из "19 октября" (1825) может дать пищу для долгих размышлений о каждом из шести составляющих его слов и обо всех этих словах вместе. Три предложения, одинаковых по строю: подлежащее - сказуемое. В один ряд поставлены подлежащие: судьба, мы, дни, единую цепочку образуют глаголы: глядит, вянем, бегут. В этом стихе дано понимание человеческого бытия, которое подчинено равнодушно глядящему на земную суету высшему началу, Судьбе; человек - по своему бессилию противостоять законам Времени и Смерти - равен растению (мы вянем), а Время (дни) неумолимо движется вперед и вперед. "Судьба" у Пушкина сливается с понятием "Природа" - ей свойственно равнодушие ("И равнодушная природа / Красою вечною..."). Перефразировать этот стих можно так: Природа бесстрастна и вечна, между тем как смертные люди стареют, а Время безостановочно движется. Но насколько лее каждое слово в пушкинском стихе содержательнее, чем в нашем убогом пересказе - благодаря его образности (каждое из трех подлежащих - метафора: Судьба глядит, подобно живому существу или, точнее, некоему богу; мы вянем, как растение; дни бегут, как гонцы), его звуковому родству с другими словами (глядит - бегут, мы вянем, мы - дни), его ритмической позиции (односложные похожие слова мы и дни стоят на ритмически сходных местах, неся в ямбическом стихе так называемое сверхсхемное ударение, об этом будет рассказано позже) - это их уравнивает между собой и противопоставляет слову судьба; оказывается, что слово мы, люди, в одном ряду со словом дни, Время, но и противоположно этому слову, как неподвижность противоположна движению, пассивность - активности, объект - субъекту, следствие - причине; ведь, по сути дела, можно понять стих так: Судьба глядит, как мы вянем оттого, что дни бегут. Все эти смыслы еще углубляются, когда стих становится на свое место внутри строфы:
Пируйте же, пока еще мы тут!
Увы, наш круг час от часу редеет;
Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет;
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему...
Кому ж из нас под старость день Лицея
Торжествовать придется одному?
Теперь каждое из наших шести слов усложняется, потому что, сохраняя свой общечеловеческий смысл, приобретает конкретность: мы - это не только люди вообще, но прежде всего бывшие лицеисты ("наш круг"), дни - это не только Время вообще, слово это перекликается с другим, в сочетании "день Лицея", и вот "дни бегут" значит еще и "дни Лицея", то есть годовщины, даты (недаром так стихотворение и озаглавлено - "19 октября") проходят одна за другой... Глагол "глядит" изменяется и углубляется еще тем, что он связан теперь внутренней рифмой с глаголом в предшествующем стихе (а ведь рифма это связь не только звуковая, но и смысловая):
Кто в гробе спит...
Судьба глядит...
И еще глубже, еще содержательнее станет каждое слово, когда строфа займет свое место внутри всего стихотворения. В одной из предшествующих строф мы читаем:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!..
Поэт мечтает о стремительном движении времени, ибо год спустя, так он верит и надеется, он вернется из ссылки к друзьям. Поэтому с такой оптимистической уверенностью он повторяет, твердит: "Промчится год..." Но ведь это то же, что "дни бегут", только с обратным знаком,- не грусть, а радостная надежда. А в последней строфе читаем:
Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой...
Пускай же он с отрадой хоть печальной
Тогда сей день за чашей проведет,
Как нынче я, затворник ваш опальный,
Его провел без горя и забот.
"Дни соединений", "сей день" - эти сочетания накладываются на слова "дни бегут" и обогащают их еще новыми смыслами. Итак, движение Времени безнадежно грустно или радостно? Оно возбуждает в поэте тоску и отчаяние ("мы вянем") или веру в будущее ("Исполнится завет моих мечтаний; / Промчится год...")? Односложно ответить на эти вопросы нельзя, ибо "каждое слово необъятно, как поэт".
Нужно пройти через тяжкие испытания, чтобы почувствовать трагическую напряженность гениального стихотворения, написанного в 1825 году двадцатишестилетним Пушкиным:
Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
Нужна зрелость сердца, чтобы осознать "бездну пространства" в сочетании "трепет ревности". Не муки, не взрыв, не бешенство ревности - все это было бы привычнее и понятнее для всякого, кто читал "Отелло" и "Евгения Онегина"; здесь пронзительное соединение двух слов, которые, казалось бы, совсем не созданы друг для друга. Человечна, беззлобна, грустна такая ревность, больше похожая на преданную нежность, чем на злое, оскорбленно-мстительное чувство, каким кажется ревность вообще, безотносительно к этим стихам Пушкина, напоминающим другие его строки,- они созданы четыре года спустя, в 1829 году: