class="p1">Молодых, в соку, женщин не выносил на дух, почти клокоча от раздражения: «…туда идёт, жопу несёт свою! Сюда идёт! Жопу несёт!». Это звучало так, словно женщина носила туда-сюда лукошко, полное яблок из его, опять же, сада.
В сущности, он был хороший мужик – если с ним не связываться.
Большинство деревенских держались от него подальше.
Никанор Никифорович имел жену. Жена наезжала к нему раз в месяц, а то и в три.
Через дорогу от Никанора Никифоровича проживала с двумя душевнобольными дочерьми Екатерина Елисеевна – удивительной доброты бабушка, которой неизвестно за что выдали скорбную судьбу. Сама она была совершенно нормальна: молельщица и труженица, безропотно несшая свой крест. Дочки унаследовали болезнь по линии её мужа – при том, что и он был вменяем, только молчалив. Однако мужнин, что ли, прадед в стародавние времена страдал манией, лечился, не выправился и через поколение перекинул свой недуг.
Дочки были дебелые, заинтересовавшись чем-то – смотрели, пристыв, птичьими глазами, не любили громких звуков, летом пили во дворе чай, зимой, случалось, катали снежную бабу, потом громко ссорились из-за пустяка, и бабу побивали на куски. В конце концов одна из дочерей падала на снег и начинала рыдать, как маленькая, вызывая из дома Екатерину Елисеевну.
На краю деревни жил двадцатипятилетний пьяница Алёшка со своей матерью, лежачей больной, которой я никогда не видел.
Несмотря на свой возраст, вид Алёшка имел опойный и жалкий. Печень его уже не справлялась со всей той самогонкой и прочей отравой, что он при всякой возможности заливал в себя. С утра и вечером, весной и осенью Алёшкино лицо было безобразно распухшим.
В соседней деревне располагался сельмаг – единственный на весь наш, в сотню вдоль и наискосок вёрст, лес. Ежеутренне, не имея ни рубля в кармане, Алёшка шёл туда и неутомимо побирался, докучая очереди. Время от времени его били, и он возвращался с окончательно заплывшим глазом, или надорванным ухом, или волоча за собой куртку с единственным рукавом, а второй остался у магазина, и его таскали с места на место собаки.
Через три пустых старых дома от Алёшки жили муж с женой по прозвищу Слепцы.
На самом деле слепым в их паре был только отец семейства, а жена – вполне себе зрячей, однако деревенские определили их так в том числе и потому, что Слепцы всегда ходили вместе, а порознь их никто не встречал.
Лет десять назад муж начал катастрофически быстро терять зрение, и они решили съехать сюда, чтоб не слишком тяготиться трудным недугом среди многочисленных людей. Завели себе коз, и зажили крепкой, но очень тихой жизнью. Казалось, что вместе с мужниным зрением они оба утеряли и голоса. На уличное приветствие жена отвечала глубоким кивком, а муж как гусь вытягивал шею и поворачивал голову из стороны в сторону, словно надеясь почувствовать запах встречного человека.
В сельмаге жена указывала на необходимые продукты, не называя их, а муж традиционно стоял рядом, очень прямой, и словно бы смотрящий поверх людей. Сильными руками он крепко сжимал свой посох: несмотря на то, что жена водила его под руку, он всегда еле-еле простукивал посохом пространство впереди.
Самым новым жителем нашей деревни был отставной прокурор – в одно лето он отстроил себе двухэтажный кирпичный дом и зажил обособленной жизнью со своей супругой.
У прокурора имелось шесть собак, из них четыре охотничьих. Охотничьи сидели на привязи, и лаяли иной раз часами. Две другие его собаки, какой-то кудрявой породы, похожие на весёлых баранов, бегали по деревне. Я поинтересовался как-то у всезнающего Алёшки, отчего прокурор не держит собак во дворе. Алёшка поделился знанием:
– Прокурор сказал: этой породе положено расти на воле.
– Прокурору видней, – согласился я. – Кого на привязи держать, кого на воле.
У нас была хорошая деревня, хоть все названные и не слишком дружили друг с другом.
Остальные её жители наезжали время от времени, чаще всего летом и на большие праздники. Мы же тут находились всегда.
Лес вокруг нас стоял сосновый, строгий, тёмный.
В лесу жили звери. Зверей было много больше, чем нас.
Мы были уверены, что живём на краю заповедника. В свою очередь, звери могли думать, что обитатели заповедника – это мы.
Чёрными вечерами большой лось выходил на другой берег маленькой лесной речки, протекающей по самому краю нашей деревни, и смотрел, как подрагивают редкие огоньки в нескольких окнах.
* * *
За год Шмель вымахал в огромного пса, а к двум был выше всякой встречной собаки самых крупных пород.
Шмель любил всё живое вокруг, даже котов.
К другим собакам у него не имелось никаких претензий, а при случае он был не прочь подурачиться с ними.
Но более всего его тянуло к людям.
Он источал нежность, изнемогая от желания познакомиться или возобновить прежнюю мимолётную дружбу. Все без исключения деревенские обитатели были для него желанными товарищами.
Под самый конец декабря в том году на небе как мешок развязался: снег валил лохматыми хлопьями.
В первое январское утро я едва смог открыть дверь. Крыльцо, перила, двор, крыши построек были пышно укутаны.
Шмель беспробудно спал посреди двора – вольера для него у нас ещё не было.
Сам он, однако, был жарок настолько, что снег на нём истаивал, и лишь слабая изморозь тлела на щеках, а бока припорошённо серебрились.
Мы вытоптали с детьми несколько необходимых нам тропок. Загнав сыновей на крышу сарая, я скомандовал хоть немного разгрести там – а то крыша не выдержит тяжести.
Но только они вошли в раж – снег с утроенной силой посыпал снова: рукой махнёшь в воздухе – и по пути готовый и крепкий снежок набираешь.
– Отбой, – скомандовал я.
Шмель продолжал спать.
Видно, решили мы, в новогоднюю ночь было слишком шумно. Нахватавшийся впечатлений пёс видел во сне звёзды, бегущие врассыпную от весёлого грохота, и еле заметно трепетал хвостом.
…На другое утро я застал Шмеля в том же виде. Пёс безмятежно похрапывал, но я всё равно растолкал его, чтобы проверить, в порядке ли он. Шмель тут же принялся целовать меня, а следом и всех остальных.
Но третий день он тоже, в целом, проспал.
А потом – четвёртый и пятый. И на шестой тоже едва нёс на прогулке огромную башку.
Разгадку его беспробудной январской неги нам ещё предстояло узнать.
* * *
Как только закрывали двери и тушили свет, Шмель по огромному сугробу взбирался на крышу сарая, а оттуда спрыгивал в такой же