тенями. Ивона натягивает кофту. Мы подъезжаем к белоснежному зданию администрации города. Паркуемся. Нас выслушивают, обыскивают, смотрят документы и отводят наконец в кабинет главы.
Мэр оказывается мясистым мужчиной, унылым выражением лица, похожим на бассета. Мы усаживаемся напротив него.
– Вы в курсе общей ситуации. Дети просто испарились неделю назад. Полиция ничего не нашла. Нам посоветовали обратиться к вам. Вы же эти… как их… Шаманы, да?
Ивона сглатывает смех и давится.
– Ну уж не шаманы, – улыбаюсь я. – Лучше называйте нас охотниками за нечистью.
– Один черт. То есть фиг. – Он вздыхает и задумывается.
Потом постукивает толстыми пальцами по столу, вытаскивает из ящика стола стопку папок. Они блинами растекаются перед нами.
– Здесь вся имеющаяся информация о детях. А ребенка всего тридцать три.
Мы киваем и берем досье.
Вечер проводим в гостинице на кровати, читаем про детей и день их пропажи. Ивона усаживается по-турецки и осматривается:
– Я тоже из этого клоповника исчезла бы.
– Тише, прекрати. – Я кидаю в нее папку.
Она трет голову и смеется:
– Ну правда. Паш, я совсем не понимаю, что их связывает. И кому они понадобились?
– Надо пообщаться с их родителями.
– И с оставшейся девочкой.
– Да. А сейчас спать.
Весь город уже знает про нас и выглядывает с любопытством из окон. Особенно все таращатся на Ивону. Конечно, ее наряд хиппи везде вызывает вопрос: в каком мы году живем? Но ей плевать. Она гордо бренчит подвесками и сверкает фенечками.
– Под тисовым деревом пела мне мать,
И я понимала, мне рано еще умирать.
Помню, как-то я спросил ее, почему она так любит песню про тисовое дерево? И она рассмеялась: «Так ведь мое имя означает тисовое дерево».
Ивона проводит пальцами по пыльному забору. Из дома в дом кочуют наши вопросы. Потом в школу и детский сад.
Она плюхается на кровать и раскидывает руки:
– Я уверена, что это все бумажный демон.
– С чего бы? – стягиваю футболку.
– Да все эти чудо-граждане просто обычные лицемеры! – выкрикивает она, но потом переходит на шепот. – Меня чуть не стошнило.
– Были видения?
– Не хочу об этом говорить.
Ее голос срывается, и она кутается в одеяло.
– Они бьют детей?
Она молчит. Значит, некоторые и хуже.
– Давай сбежим отсюда. – Ивона утыкается в подушку. – Детям будет лучше в мире иллюзий, что для них создали.
– Но ведь их души…
– Да пусть он их поглотит! Или лучше, чтобы они тут мучились? – кричит Ивона и кидает в меня подушку. Вскакивает с кровати и начинает метаться по комнате. – Дети умрут счастливыми! Это лучший исход для них.
– Послушай, – хватаю ее за руку и притягиваю к себе. – У многих тяжелое детство, плохие отношения с родней, травмы. Это не значит, что все становятся тиранами, как те, кто их покалечил.
Она начинает плакать.
– Ты не понимаешь… Всем этим детям ничего не суждено достичь. Кто-то сопьется, кто-то убьет себя, один будет насиловать своих детей так же, как отец его. И никто так и не забудет, что было с ними. Никто.
И тут в дверь стучат. Ивона вздрагивает. Я иду открывать. На пороге стоит девочка, держит тело плюшевой игрушки. Голову, видимо, отрезали.
– Заберите меня, пожалуйста.
Ивона кидается обнимать ее и плачет. Девочка удивленно смотрит на нее и на меня. Я завожу их в комнату и осматриваю коридор гостиницы. Пустота.
Ивона уже вытаскивает чемодан из шкафа.
– Все. Едем. Меняем паспорта и скрываемся. Это дело похоронит нас.
– Просто скажем, что мы бессильны.
– А она? – Ивона кивает на девочку.
– Папа не отпустит меня.
Я сажусь на край постели:
– Боже…
– Ассоциация поможет нам. Ведь бывали случаи, когда охотники вдруг пропадали. И нам намекали, что они наткнулись на дела, что им не по зубам.
– Подожди-подожди.
Мы начинаем спорить. И вдруг Ивона остывает:
– Где девочка?
Мы поворачиваемся и видим бумажную дверь. Она висит в воздухе. Я обхожу ее. Ничего. Ивона падает на колени и сжимает ее ручку. Долго дергает и наконец выдыхается. Я кладу ладонь ей на плечо:
– Значит, нам пора. Ей там лучше, сама понимаешь.
– Я думала, хоть у кого-то будет шанс…
Мы уезжаем из этого города с новой пустотой. Ивона молча смотрит в окно очень долгое время. Потом включает музыку и начинает петь. Я знаю: тисовое дерево легко справляется с гнилью, что гложет его.
Ты сказал, что не запоминаешь лица.
Значит, мое ты уже забыл. Не то чтобы от этого мне плохо. Просто грустно. Я же твое лицо запомню. Очень хорошо. И волосы, неровно торчащие из-под красной новогодней шапки. И выпученные серо-голубые глаза, впивающиеся во все вокруг, будто и в них живет страх все забыть. И как ты держишь сигарету, как посмеиваешься, как говоришь про свою рассеянность.
– У Вити, оказывается, карие глаза. – Я смахиваю пепел и задираю голову, потому что ты высокий для меня.
– В смысле? А какие они должны быть?
– Просто я не замечала, какого они цвета.
– Я уж подумал, что ты считала его безглазым.
Он смеется и начинает шутить про Витину безглазость. Я улыбаюсь.
На деле я не видела твоих глаз. То есть я заметила тебя, такого долговязого и странного, тогда еще небритого. Заметила. Но забыла.
И вдруг мы стоим у ворот института, я ощущаю во рту сладкий привкус «Чапмана», напоминающего кофе, мы ждем Витю, который куда-то убежал и лучше бы не приходил.
«Чапман» всегда ассоциировался у меня с тоской. И тоска эта во всем вокруг. В трещинах на льду, в серо-розовом небе, в том, что я такая смешная в шапке с хэллоу китти. А в тебе ее нет. В тебе только что-то уютное и такое знакомое. Знаете, как хлеб по утрам. Фильм вечером. Сон днем.
Через пару часов на встрече киноклуба ты мне скажешь: «Мы не досмотрели фильм». И я больше тебя не увижу.
Моя дочка думает, что она – утка. Нет, правда! Она такая забавная в этой своей вере.
Надевает коричневый сарафанчик, натягивает белую кофточку и идет на улицу, переваливаясь и покрякивая периодически. Я натягиваю на ее непослушные светлые волосы панаму. Кажется, будто я стянула одуванчик. Она кряхтит и бежит к пруду. Моя дочь – утка.
Мама говорит, что я должна отвести дочь к психологу. Мама целыми днями сидит на продавленном кресле, которое пахнет затхлой пылью. Ее мир – телевизор напротив. Он диктует ей, что думать и делать.