Они сидели рядышком на скамейке в саду Пти-Шан и дышали теплым весенним воздухом — бывший журналист, бывший поэт и бывш… чуть, по привычке не сказал
— бывшая журналистка… Нет, сестра журналиста была настоящая… Дама большой красоты, изящества и самого тонкого шарма…
Всем трем я искренно обрадовался, и они очень обрадовались мне.
— Здорово, ребята! — приветствовал я эту тройку.
— Что поделываете в Константинополе? Все трое переглянулись и засмеялись:
— Что мы поделываем? Да вы не поймете, если мы скажем…
— Я не пойму? Да нет на свете профессии, которой бы я не понял!
— Я, например, — сказал журналист, — лежу в гробу.
— А я, — подхватил поэт, — хожу в женщине.
— А я, — деловито заявила журналистова сестра, — состою при зеленом таракане.
— Все три ремесла немного странные, — призадумался я. — Делать уксус гораздо легче. Кой черт, например, занес вас в гроб?..
— Одна гадалка принаняла. У нее оккультный кабинет: лежу в гробу и отвечаю на вопросы клиентов. Правда, ответы мои глубиной и остроумием не блещут, но все же они неизмеримо выше идиотских вопросов клиентов.
— А вот вы… который «ходит в женщине». Каким ветром вас туда занесло?
— Не ветром, а голодом. Огромная баба из картона и коленкора. Я влезаю внутрь и начинаю бродить по Пере, неся на себе это чудовище, в лапах которого красуется реклама одного ресторана.
— Поистине, — сказал я, — ваши профессии изумительны, но они бледнеют перед карьерой Ольги Платоновны, состоящей при зеленом таракане!
— Смейтесь, смейтесь. Однако зеленый таракан меня кормит. Собственно, он не зеленый, а коричневый, но цвета пробочного жокея, которого он несет на себе, — зеленые. И потому я обязана иметь на правом плече большой зеленый бант: цвета моего таракана. Да что вы так смотрите? Просто здесь устроены тараканьи бега, и вот я служу на записи в тараканий тотализатор. Просто, кажется?
— Очень. Все просто. Один в гробу лежит, другой в бабе ходит, третья — при таракане состоит.
Отошел я от них и подумал:
— Ой, крепок еще русский человек, ежели ни гроб его не берет, ни карнавалье чучело не пугает, ежели простой таракан его кормит…
Это одна сторона — прекрасная сторона — русского характера…
А вот другая сторона…
Иногда — ни с того ни с сего — накатывает такое веселое, радостное настроение, что ходишь внутренне подпрыгивая, как козленок, что хочется весь мир обнять, что внутри — будто целая стая воробьев щебечет.
В такие минуты любо беспричинно бродить по улицам, обращая умиленное внимание на всякий пустяк, попадающий в поле зрения: на турка, исступленно выкрикивающего свой товар; на деловитого грека, бегущего из харчевни с тарелочкой, на которой — горсточка вареного риса, возглавленного крохотным кусочком баранины; на фотографическую витрину с усатыми, толстоногими гречанками, любящими сниматься непременно у фальшивого бутафорского рояля или около белой картонной лошади, шея которой обвивается топорной рукой самым шаловливым и грациозным образом, — все привлекает праздное, благодушное внимание, все заставляет или мимолетно усмехнуться, или мимолетно задуматься…
В таком безоблачном настроении любо зайти в светлый чистенький ресторанчик, проглотить кружку холодного пива и уничтожить какую-нибудь отбивную котлету, бродя рассеянно глазами по вечному портрету Вени-зелоса на стене, обильно засиженному мухами, и по разложенным листам бумаги от мух, девственно чистым — на зависть облюбованному летучей армией Вени-зелосу.
Недавно зашел я в таком бодром искрящемся настроении в ресторанчик, уселся за стол; подошла очень недурная собой русская дама и, сделав независимое лицо аристократки времен Французской революции, ведомой на гильотину, — кротко спросила:
— Чего вы хотите?
— Обнять весь мир, — искренне ответил я, еле сдерживая бурлящую внутри молодую радость жизни.
— Отчего все мужчины думают, — грустно сказала дама, — что если мы служим здесь кельнершами, то нам можно делать всякие предложения…
Я заверил ее, что в отношении к ней лично у меня нет никаких агрессивных планов, и заказал телячью котлету и пиво.
— Салату желаете? — осведомилась она таким душераздирающим тоном, будто спрашивала: сейчас меня будете расстреливать или потом?
— О да! Украсьте салатом мою сиротливую жизнь, — игриво отвечал я, желая немного развлечь ее. — Вы, наверное, беженка?
— Ах, и не говорите. Сейчас принесу пиво, а потом котлету.
Когда она вернулась, я сказал ей:
— Если вам не скучно, посидите со мной, поболтаем.
— Не скучно! А какое, спрашивается, веселье?.. Чему радоваться? Ах, вы знаете — раньше у меня были свои лошади, я приемы делала, а теперь… ботинок не на что купить.
Я отхлебнул пива. Оно показалось мне горьковатым.
— Сестра лежит с ангиной. Хозяева дома, греки, оскорбляют, потому что мы русские…
Я сделал второй глоток. Пиво как будто сделалось еще горче.
— Ничего. Даст Бог, все уладится. Опять будем жить хорошо.
— Не верю я. Ни во что не верю. Наверное, скоро все перемрем. Муж в Совдепии остался. Наверное, убили.
Отхлебнул, опустил голову.
Решительно, черт их возьми, пивные заводы стали беззастенчиво прибавлять желчь в пиво.
— А может, муж и жив, — утешил я.
— А если и жив — так с голоду умер.
Я сочувственно покачал головой, отломил поджаренную хрустящую корочку булки и, посолив, положил в рот.
— Гм… Вот белый хлеб, — со стоном заметила кельнерша. — У нас тут его сколько угодно, белого, мягкого, свежего, а там серый, как глина, со щепочками, с половой, со жмыхами. Да если бы этакую порцию туда перенести — так хватило бы на четырех человек. Да и рыдали бы, пережевывая.
Все это было совершенно справедливо, но почему деревцо за окном вяло опустило ветки, портрет Венизелоса скривился на сторону, солнечное пятно на стене погасло и прожеванный кусочек хлеба никак не хотел, несмотря на мои судорожные усилия, проскочить в горло… Я облил его глотком пива вкуса хины, мучительно улыбнулся и заметил:
— Но ведь если я сейчас не буду есть этого хлеба — я им этим не помогу?..
— Им уже ничто не поможет. Как мучаются! Как мучаются! От голода распухает лицо и все тело покрывается кровоточащими струпьями…
Она встала и пошла за котлетой.
Котлета оказалась на редкость сочная, в сухариках, с картошечкой, нарезанной этакими столбиками.
Я отрезал кус, мазнул горчицей и увенчал кусочком огурца.
— Я читала, что от голода шея начинает пухнуть и гнить. Отчего бы это?
— Не знаю отчего, — угрюмо промолвил я.
Мне показалось, что кусочек котлеты на вилке покраснел, распух и в нем что-то зашевелилось…
— Да… Вот вы, например, можете себе позволить здесь удовольствие съесть две или три жареные котлеты, а там даже дров нет, чтобы сварить головку ржавой селедки…
Ах, как все это было справедливо!.. Но котлета покоробилась, съежилась и сделалась вялой, неаппетитной…
— Дайте счет, — со вздохом попросил я.
Она черкнула что-то в книжечке, сардонически улыбаясь:
— Иногда пишешь счет, да как вспомнишь, чем была раньше, как роскошно жила, — так слезы и застилают глаза: цифр даже не вижу…
— Прощайте, — пробормотал я.
— Куда ж вы так скоро?
— Пойти на кладбище, что ли, повеситься.
— Да уж теперь это только и остается, — с готовностью одобрила она.
* * *
Вчера снова накатило на меня такое бодрое бурливое настроение. Я шел по улице, чуть не приплясывая, и наконец решил:
— Не зайти ли в ресторанчик?.. Только — дудки! В этот уж не пойду. Эта милая девушка снова доведет меня до логической мысли привязаться веревкой за шею к перилам Галатского моста, да и спрыгнуть вниз…
Поэтому я, насвистывая нечто мелодичное, вошел в другой ресторан и… первое, на что я наткнулся, — была та давешняя кельнерша.
— Вы… Здесь? — оторопел я.
— Да… Садитесь. Представьте, мне тот хозяин отказал. Вы, говорит, не умеете обращаться с публикой… А я уж, можно сказать, всякого, как родного, встречаю. Все, что есть на душе, — все выложишь. Что будете кушать? А у сестрицы, представьте, кроме ангины еще и дизентерия… Несчастье за несчастьем… Садитесь! Куда же вы?!
Самым серьезным человеком в свете я считаю своего друга Степана Фолиантова.
Даже в имени его и фамилии есть что-то солидное, несокрушимое…
Поэтому я имел полное право окаменеть от изумления, когда одним весенним вечером он, как экваториальная буря, ворвался ко мне и сообщил, изнемогая на каждом слоге:
— Ну, конец, брат! Поздравь меня — я влюблен.
Если бы дьякон соборной церкви остриг волосы, вымазал лицо жженой пробкой и, надев красный фрак, выступил в кафе-концерте на эстраде в качестве негра, исполняющего кикапу, — это было бы более подходящее, чем то, что сообщил мне Фолиантов.