первую нашу встречу произвел на меня глубокое впечатление. Он родился в Кишварде (которую называет — Кляйнфердай), но с середины тридцатых годов ходил в сатмарскую ешиву, то есть он — настоящий хасид. Они разговаривали на идише, которого я тогда, конечно, не понимал, потом недолгая беседа шла то на венгерском, то на английском. Должно быть, они говорили обо мне и раньше: рабби через некоторое время перестал меня расспрашивать и попросил на следующий день прийти, посмотреть, как они учатся. А если я захочу, то могу остаться на сием. (Так называются ужин и праздник, который устраивают, завершив изучение очередного талмудического трактата.)
Конечно, там тоже говорили на идише, я со своим немецким мало что понимал; правда, обнаружил, что если сосредоточиться, то могу уловить нить беседы. Иногда все-таки один парень, и сам баал-тшуве (вернувшийся), сын балтиморского врача, переводил мне на английский, о чем говорилось в изучаемом отрывке и о чем идет спор. Ты, вероятно, захочешь получить объяснения, но я не смогу тебе объяснить (да на самом деле в этом нет и необходимости, ведь, в конце концов, это само собой разумеется), почему меня так увлекли царившая там атмосфера и спор, за ходом которого я пока не мог следить: ведь тогда я еще не осознал, что учиться — это мицва; просто меня захватила горячая страстность, с какой они пели текст и спорили о нем. Помню, спор шел о поставленном в трактате «Кидушин» вопросе, кто может стать шлиахом (посланцем другого). Тезис звучал так: если весь народ совершает пожертвование в Святилище, можно ли (на момент выполнения этой заповеди), при заклании пасхального жертвенного барашка, видеть шлиаха в том, кто его закалывает? Ведь он выполняет мицву и для себя, а значит, причастен к священному акту… С тех пор я и сам учил это, уже по книгам, и тогда наконец разобрался и понял.
В Нью-Йорке я застрял еще на некоторое время. И на следующий день, ближе к вечеру, пошел поговорить с Борухом, тем балтиморским парнем. Но тут меня увидел рабби Шик, позвал к себе в кабинет и строго сказал: ешива и вообще еврейство — не велосипед, покатался, потом прислонил к стенке. Я должен решить, чего я хочу: хочу быть евреем или нет, и если да, то надо начинать серьезно готовиться к этому. Принимая во внимание родство с Тейтельбаумами, а также то, что рассказывал обо мне дядя Йошуа, они знают, что я должен начинать не с нуля, сказал он, а потому я могу приходить в ешиву, даже взять на себя какие-нибудь обязанности: уборку или стирку, например, и если какой-нибудь бохер выскажет такое желание, он может помогать мне в подготовке. Но поскольку мать у меня не еврейка, я должен иметь в виду, что тоже считаюсь гоем. Если я отнесусь к делу серьезно и они увидят во мне готовность, то когда-нибудь я, возможно, стану членом общины; но в этом случае я должен строго выполнять все правила.
Я попросил дать мне подумать неделю. Позже я узнал (конечно, от дяди Йошуа): то, что я не ответил сразу, а решил подумать — хотя рав Шик уже видел по мне, каким будет мой ответ, да я и сам об этом догадывался, — произвело на него хорошее впечатление.
Дядя Йошуа тоже сказал, что я должен взвесить все хорошенько. Но не удержался и добавил: они, во всяком случае, уже отложили необходимую сумму, которая в случае моего положительного ответа заменит мне университетскую стипендию. Я стал было отказываться, но он сказал: в конечном счете они помогают не мне, а ешиве; они все равно бы давали ей деньги, как давали регулярно и до сих пор. Я видел, что говорит он серьезно, с другой стороны, этим он хочет подтвердить свою преданность религии и возместить деньгами недостаток внимания к ней, раз уж в будничной жизни не живет жизнью настоящего еврея.
В университете я попросил на полгода академический отпуск. И в конце января был уже в Нью-Йорке, с февраля работал уборщиком и помощником на кухне ешивы, а жилье снял в соседнем доме. Ужасно трудно было вставать на рассвете и ложиться поздно ночью, да еще учиться днем; но прошло какое-то время, и я привык. Дядя Йошуа, а потом и кое-кто из студентов немного помогали мне в учебе.
Рабби Шик еще дважды приглашал меня, спрашивал, всерьез ли я отношусь к возможности обращения. И предупреждал, чтобы я не торопился: лучше, говорит, уйди и снова обдумай, желаешь ли ты взвалить на себя «священное иго» Торы, потому что потом возврата не будет. В конце концов он счел мое решение искренним и обоснованным. Сейчас, спустя девять месяцев, он сказал перед бес дином: сердце и разум у меня едины, это он с полной ответственностью может утверждать. То есть он кроме предписанных формул добавил что-то и от себя; от других я знаю, какое это большое дело, и чувствую большую гордость.
Я учился и учусь с рассвета до ночи. Конечно, я знаю: двадцать пропущенных лет практически невозможно восполнить; но когда же учиться, если не сейчас? И пускай главное мое достижение в том, что я вижу, как много я еще не знаю и не смогу узнать, не смогу наверстать упущенное, — я изо всех сил стараюсь не подвести моих учителей и наставников. Так говорится в Поучениях Отцов. Рабби Тарфон говорит: Лой алейхо амлохо лигмойр, вело ато бен-хорин лехибойсел. Не тебе завершить, и все-таки ты не должен уклоняться. Это значит: пускай я не сумею закончить то, что начал, — я все равно должен делать свое дело. Моя задача — делать свое, а не чужое, ибо когда-нибудь с меня за это спросится.
Как бы то ни было, старания мои ценят, так что я, уйдя из университета, скоро попаду в «штат» вшивы. И у меня не будет другой обязанности, кроме как лилмойд улеламейд — учиться и потом учить. Конечно, если мне удастся — с Божьей помощью — достигнуть уровня, чтобы по крайней мере учить детишек в хедере. А там будет видно. Хотя до той поры должно пройти еще очень много времени, однако ни в чем еще я не чувствовал такой решимости, как в желании разделить с другими то знание Торы, которое я уже приобрел и еще приобрету.