Может, он, чужой у нас, не знал, какие длинные рукава пришивались к бабьим тулупам в Камышинке - узкие, длиной в полтора аршина, чтоб он сидел на руке густой и красивой оборкой. Голуб этого не знал, не свой у нас в Камышинке, и оттого испугался пустого, отороченного красным гарусом теткиного рукава,- может, тот гарусный узор показался ему чем-нибудь опасным, красное над снегом всегда страшно,- он что-то крикнул, пригнулся-прилип к холке вздыбленного коня и выстрелил из нагана незвонко и хрупко, будто сломал сухую ракитовую хворостину. Я на всю жизнь запомнил подкинуто-летящие в воздухе рукава теткиного тулупа, когда она падала, запомнил раздвоенно-круглый, с куцо обрубленным хвостом серый круп голубовского коня, в подбрыке, с сытно-ярым овсяным гуком пересигнувшего через тетку, запомнил согнутые спины Митяры и Андрияна, убегавших с площади в разные стороны. Я запомнил это, потому что сразу же зажмурился и побежал сам, и все виденное застыло перед моими глазами на одном месте, как картина на стене в церкви...
Момич сидел перед лавкой на опрокинутой мерке и чинил пахотный хомут, когда я отворил дверь и крикнул:
- Голуб тетку убил!
Он не бросил хомут и сам крикнул на меня, сидя:
- Ты чего брешешь такое? А?
- Из нагана! Возле церкви! - опять прокричал я, и он поверил - я это понял по тому, как откинул он в угол хомут и отшвырнул ногой мерку.
Он схватил полушубок и нагнулся под лавку что-то искал и не находил, рукавицы, наверно, а может, другое что.
До выгона я бежал впереди, а он сзади и все время просил меня, как тогда летом:
- Александр! Погоди!.. Погоди, говорю!
На выгоне я отстал от него сам. Кроме нас двоих, тут никого не было, и из села не доносилось к нам ни единого звука, будто оно вымерло, и Момич то и дело оглядывался на меня и подгонял:
- Скорей! Скорей, сгреб твою...
В своем длинном дубленом тулупе тетка лежала на пустой площади, как упавший с воза сноп. Момич и поднял ее как ржаной сноп - легко и бережно-хватко и, качнув на руках, бело-черный и страшный в лице, позвал-окликнул ее как из-за тына:
- Егоровна!
Полы теткиного тулупа раздуло ветром, и ноги ее в отсыревших лаптях обвисше-кволо стукнулись о Момичевы колени. Он подкинул ее, перемещая руки, и позвал опять, но уже с угрозой и страхом:
- Слышь? Егоровна! Ты чего это? Ну?!
Я кинулся было к церковной ограде, чтоб спрятаться и подождать,может, тогда, без меня, быстрее все пройдет и с теткой, и с Момичем, но в это время он захлебно-трудно зарыдал в голос и пошел по выгону, неся тетку на протянутых руках. Он шел не по дороге, а сбочь, как в тот раз, когда они сманились вдвоем в кооперацию, торя в сером ноздреватом снегу глубокие темные ямки. Через ровные промежутки он вскидывал-нянчил мертвую тетку и охрипло взрыдывал - гых-гых-гых, глядя сам поверх ноши, в недалекое небо над Брянщиной. Я до сих пор не решил, кому было тяжелей идти - ему впереди или мне сзади, потому что ступал я по его следу-ямкам,- иначе, одному на дороге, мне было жутко. Я брел и выл без слез и усилий на одной какой-то зверушечье-призывной ноте. Момич ни разу не оглянулся на меня, а на проулке, недалеко уже от нашей хаты, он не то уронил, не то по воле сложил тетку в снег и сам упал рядом и завыл, как я. Там, на церковной площади и на выгоне, пока мы шли, я боялся и не хотел взглянуть в лицо тетке, и только теперь на проулке увидел ее полуоткрытые и по-живому чистые глаза. Они были сухие, и лоб под сбившимся платком блестел разглаженно и крепко, и подбородок круглился покойно и мягко,- наверно, не успела ни испугаться, ни заплакать... Потом Момич опять подхватил-подкинул тетку, а я отрыл в снегу его шапку и понес ее тоже в обеих руках.
Дядя Иван встретил нас в чистой рубахе, умытый и причесанный,- кто-то, видно, успел сказать ему о случившемся возле церкви. Мы положили покойницу на лавку головой в святой угол, и под Момичев нутровой взрыд Царь сказал умиротворенно и прощающе:
- Доигралась-таки!
Момич кивком головы выслал меня во двор и почти следом вышел сам - без шапки, с голыми руками, обвисшими вдоль полушубка. Он больно ущемил меня за левое плечо, и мы сошли на проулок и двинулись прежним путем на выгон. У чужого прясла, на дальнем виду взметнувшегося над церквой флага, я отцепился от Момича и ногой сломал круглый ольховый кол. Момич стоял и глядел вперед, на дорогу к церкви. Я подал ему кол, и он принял его в правую руку, а левой опять ухватился за меня и повернул, опираясь на меня и на кол, к своей клуне. Мы шли по снежной целине, и я думал, что кол понесу потом сам, а он пускай идет с тем, что забыл в клуне... Мы ее сами - он и я - сделали, когда старую поджег Царь... Тогда рясно цвели сады, и вода в ведре была холодной как лед, а тетка взяла и пришла с охапкой одуванов... Нет, это было сначала, а уже потом... Потом они сидели под дубом и на Момиче был венок... "Саня? Не-ет, мы с ним сироты"... А что тогда крикнул Голуб? И зачем он обрезал хвост у коня?.. И куда я теперь дену теткин тулуп?.. Рукава-то так навсегда и останутся поднятыми и пустыми!.. Совсем-совсем пустыми!..
Клуня, крыша нашей хаты, и снег, и все, что я видел, колыхнулось и поплыло в сторону от меня, а я задохнулся и полетел в красную и пустую высоту, и Момич полетел со мной вместе...
Я сидел в клуне у подножия сенного скирда, а на коленях у меня лежал желтый комок снега - Момич слепил. Я откусил от него, но он горчил и пахнул слежалой соломой и мышеединой. Я не забыл то свое, зачем, как мне казалось, мы вернулись с выгона, и встал. Тогда Момич молча и легко всадил меня на скирду, и я сам догадался, что нужно было делать,- на поперечинах крокв лежали как восковые толстые ракитовые доски. Я скинул пять штук, и он ничего не сказал, хватит их или нет.
В клуне мы пробыли до ночи. Гроб получился длинный и широкий, как на двоих. За все время мы ни слова не сказали друг другу, и когда заперли клуню и я пошел к своей хате, Момич догнал меня и опять ущемил плечо.
- Ходи со мной,- не то попросил, не то приказал он.
На его дворе по-весеннему отсырело пахло прелью закут. Подтолкнув меня под навес сарая, невидимый в темноте, Момич с тоской и натугой спросил:
- Как было... Видал аль нет?
Я рассказал, что знал, с самого начала и до конца.
- А она?
- Свалилась,- сказал я.- Сразу. Может, ей не больно было, оттого и...
- Чего? - оторопело спросил Момич.
- Так,- сказал я.
Из трубы нашей хаты поднимался белесый вялый дым, а окно, выходившее в сторону Момичева двора, было чуть-чуть желтым: наверно, дядя Иван перенес лампу к себе в чулан -давно грозился...
Сердитая и наряженная, как в праздник, Настя сидела за столом и лузгала подсолнухи.
- Доигрались? - словами Царя спросила она у меня и умалила свет в лампе - фитиль был вывернут до отказа и аж коптил. Я ничего не ответил, и Настя сказала опять:
- Нужно ей было, суматошной, кидаться!
Как чужой в своей хате, не раздеваясь, Момич присел на конце лавки возле дверей и замедленно-натужно обернул лицо к Насте:
- Куда такой... кидалась она?
- А на минцанера! - с вызовом сказала Настя и, не глядя на нас, опять заработала-залузгала озлобленно и быстро.
Целой и крепкой - ее и тремя пулями не изничтожить! - в углу лежала мерка, а рядом - хомут. Их-то обязательно возьмут и приберут, а теткин тулуп, платок, лапти... Куда я все приберу-дену? Куда?
- Ходи, сядь тут,- сказал мне Момич и так же глухо и смирно спросил Настю: - Не знаешь, там пришел кто... к покойнице... из подруг-ровесниц?
Настя смахнула с губ шелуху семечек и промолчала. Момич прошел в угол, где лежала мерка, и слабым пинком ноги загнал ее под лавку.
- Побудь тут, я зараз приду,- сказал он мне и ушел,- в расстегнутом полушубке, без шапки. Потом я узнал, что он ходил на соседний куток просить бабку Звукариху, чтоб она обмыла и обрядила в смертное тетку.
В нашей хате всю ночь чуть-чуть светилось окно, где стояли шары, и всю ночь выл Момичев кобель - волка, должно, чуял...
Мы не дождались дня, и нам никто не повстречался ни на проулке, ни на выгоне. Я до сих пор не понял, почему Момич заставил меня нести тяжелый длинный лом, а сам шел с лопатой, почему он, когда спотыкался и падал, упрашивал меня, как о милости:
- Неси за-ради Христа... Неси его сам!
Когда до погоста оставалось с полверсты, Момич свернул с дороги и пошел к нему напрямик, полем минуя сельсовет и церковную площадь. Он шел, не сгибая ног, прокладывая мне сплошную снежную борозду, и по ней я волочил лом.
Крестов совсем не было видно - замело, и снег над могилами слежался плотней, чем на выгоне,- даже Момич не проваливался. Мы выбрали место сразу - на всем погосте, прямо у края канавы от поля, росло одно-единственное, какое-то безымянное дерево - колючее, шатристое, с черным комом давнего сорочиного гнезда на макушке. В рассветной мути дерево казалось маленькой церквой с куполом без креста, и мы подошли к нему с восточной стороны.
- Тут,- сказал Момич и забрал у меня лом...
Возвращались мы в полдень по своей прежней белой борозде, и лом опять нес я. Возле клуни Момич приостановился и, не оборачиваясь, сказал не то самому себе, не то мне: