— А! — задумчиво произнес Орест. — Портрет прекрасной графини! Я совсем забыл о ней. Последний раз я видел ее еще в детстве, — с этими словами он достал красный платок и осторожно смахнул паутину с ее руки. — Тогда ее держали в будуаре.
— Это было еще до меня, — ответила служанка. — Сколько я помню, ее хранили только в шкафу, а я служу здесь уже тридцать лет. Не хотите ли осмотреть коллекцию орденов старого графа?
По дороге домой Орест был очень задумчив.
— Это была прекрасная леди, — робко проговорил он, когда мы уже подъезжали к моей гостинице. — Я говорю о первой жене дедушки нашего графа. Она скончалась спустя всего два года после свадьбы. Поговаривали, что старый граф чуть не сошел с ума от горя. Он приказал изготовить куклу, поместил ее в комнату жены и каждый день проводил с ней несколько часов. Но в конце концов он женился на одной из служанок, на прачке, которая родила ему дочь.
— Какая любопытная история! — сказала я и больше об этом не думала.
Но позже кукла вновь всплыла в моей памяти. Я припомнила ее сложенные на коленях руки, широко раскрытые глаза и тот факт, что ее муж в итоге женился на прачке. И на следующий день, когда мы вернулись в особняк графа, чтобы осмотреть остальную часть старого сервиза, я внезапно ощутила странное желание еще раз взглянуть на куклу. Воспользовавшись тем, что Орест, пожилая женщина и адвокат графа были слишком заняты, выясняя, появилась ли эта трещина на одной из тарелок до или после того, как моя служанка ее уронила, я тихонько вышла из комнаты и направилась в гладильню.
Кукла все еще сидела там, и, очевидно, ни у кого так и не нашлось времени, чтобы ее почистить. Ее белое, отделанное кружевом, атласное платье и корсет были серыми от застарелой грязи, а черный головной платок, украшенный бахромой, отливал красным. Бедные белые шелковые перчатки же, наоборот, казались почти черными. Со стоящего рядом столика ей на колени упала газета — а может, кто-то просто небрежно бросил ее, проходя мимо, — отчего казалось, будто она держит ее в руках. Тогда я поняла, что вся эта одежда принадлежала когда-то ее умершему прообразу. И когда я увидела лежащий на столе пыльный, неопрятный парик, волосы на котором были подобраны спереди, а сзади уложены в замысловатую прическу, я уже знала, что он сделан из настоящих волос умершей бедняжки.
— Очень тонкая работа, — смущенно проговорила я, когда пожилая женщина явилась за мной в гладильню.
Наверное, она решила, что, если покажет какой-нибудь фокус, я оставлю ей чаевые. Поэтому, с самодовольной улыбкой на лице, по-видимому, желая показать мне что-то заслуживающее моего внимания, она подошла к кукле, сложила вместе ее руки и закинула ей ногу на ногу под белой атласной юбкой, как бы изображая из нее призрака.
— Пожалуйста, пожалуйста, не надо! — воскликнула я, обращаясь к старой ведьме. Но бедная ножка куклы, обутая в туфельку с ремешком, продолжала раскачиваться из стороны в сторону.
Я опасалась, что моя служанка увидит, как я рассматриваю эту куклу. Она непременно захочет это прокомментировать, а я чувствовала, что не вынесу этого. Поэтому, как бы я ни была очарована этим лицом в стиле Канова, этим лицом Мадонны, я с трудом отвела от нее взгляд и вернулась к осмотру чайного сервиза.
Не знаю, чем меня так очаровала эта кукла, но я думала о ней весь последующий день. У меня было такое чувство, будто я познакомилась с новым, крайне интересным человеком, будто я внезапно подружилась с женщиной, чью тайну я случайно узнала. Каким-то таинственным образом оказалось, что я уже знала о ней все, и те обрывки сведений, которые сообщал мне Орест, были для меня не новы, они только подтверждали то, что я и так уже знала.
Кукла — я не делала различия между портретом и оригиналом — вышла замуж сразу после окончания женской католической школы, и всю свою недолгую семейную жизнь безумно влюбленный в нее муж держал ее вдали от других людей. Поэтому она так и осталась гордым, но скромным и неопытным ребенком.
Любила ли она его? Она не сразу открылась мне. Но постепенно я узнала, что в глубине души она любила его гораздо сильнее, чем он любил ее. Она не знала, чем ответить на его незамысловатую, многословную, бьющую через край страсть; он не мог и двух минут молчать о своей любви к ней, она же так и не подобрала слов, чтобы выразить свою любовь, хотя до боли этого хотела. Не то чтобы ему это было нужно; он был одним из тех блистательных, но при этом безвольных и склонных к проявлению эмоций людей, которых не заботят чувства других; людей, единственное желание которых — погрузиться в собственные чувства и полностью раствориться в них. За эти два года исступленной, многоречивой, всепоглощающей любви он не только отвернулся от общества и полностью забросил свои дела, но и ни разу не предпринял попытки научить это юное, неопытное существо общаться с другими людьми, ему в голову ни разу не пришла мысль, что объект его обожания тоже обладает собственным характером. Она же объясняла это безразличие собственным глупым, непостижимым неумением выражать свои чувства. Откуда ему было знать, как сильно она его любит, если она была неспособна рассказать ему об этом? Наконец, преграда рухнула: нашлись слова, и нашлись силы, чтобы произнести эти слова вслух — но это случилось лишь на смертном одре. Бедняжка умерла при родах, будучи сама еще почти ребенком.
Вот видите, я же вам говорила! Я понимаю, все это кажется вам глупостью. Я знаю, все люди таковы — все мы таковы — мы никакими средствами не можем заставить других чувствовать то же, что чувствуем сами. Вы полагаете, я могла бы рассказать о кукле моему мужу? Да, я ничего от него не скрываю, и я уверена, что он отнесся бы к этой истории серьезно и со всем уважением. Но с моей стороны было бы глупостью обмолвиться о кукле кому бы то ни было; это должно было остаться тайной между мной и Орестом. Он, я в этом уверена, понял бы, что чувствовала бедняжка, а возможно, он и так уже знал — как и я сама. Ну что ж, раз я уже начала рассказывать, мне следует продолжить.
Я узнала, какой была кукла при жизни — конечно, я имею в виду саму леди, — и также хотела узнать, что с ней стало после смерти. Не думаю, что мне следует вам это рассказывать… Но хватит: муж приказал изготовить куклу, нарядил ее в одежды своей жены и поместил в будуар, где он ничего не менял с момента ее смерти. Он не позволял никому входить туда, сам убирал комнату и проводил там по несколько часов каждый день, предаваясь страданиям, стонал и плакал перед куклой. Постепенно в нем возродился интерес к коллекции орденов, он вновь заинтересовался скачками, но так и не вернулся к обществу и никогда не забывал заглянуть в будуар к кукле хотя бы на час. А потом произошла та история с прачкой. И после всего этого он приказал убрать куклу в шкаф? О, нет, это на него не похоже. Он был слабохарактерным и сентиментальным человеком, склонным все идеализировать, и даже та любовная история с прачкой развивалась очень медленно, и новое чувство всегда оставалось в тени безумной страсти к умершей жене. Он бы никогда не женился на другой знатной женщине, никогда бы не сделал ее мачехой своему сыну (сына отправили на обучение в школу, которая была далеко от дома, и там он пустился во все тяжкие); и на прачке он женился, только помутившись рассудком; вдобавок ко всему, она и священник давили на него, требуя узаконить ребенка. Но он продолжал навещать куклу еще долго после этого, мирно живя с прачкой. Позже, когда он постарел и обленился, визиты стали реже; он уже посылал слуг, чтобы те чистили куклу, и в конце концов ее совсем перестали чистить. А вскоре он умер, поругавшись перед этим со своим сыном. На старости лет он совершенно опустился. Его сын — сын куклы — женился на богатой вдове. Именно она решила поменять мебель в будуаре и убрать оттуда куклу. Но незаконнорожденная дочь прачки, которая осталась жить в доме своего сводного брата и стала там кем-то вроде управляющей, испытывала почтение к этой кукле, частично из-за того, что старый граф так любил ее, частично из-за того, что она дорого стоила, и частично из-за того, что она была настоящей леди. Поэтому, когда в будуаре сменили мебель, она освободила чулан и поселила куклу в нем, время от времени доставая ее оттуда, чтобы почистить.
Ну а пока я размышляла обо всем этом, мне принесли телеграмму от моей приятельницы. Она сообщала, что не приедет в Фолиньо, и просила меня встретить ее в Перудже. Маленькую шкатулку эпохи Возрождения отправили в Лондон; Орест, моя служанка и я аккуратно упаковали каждый предмет фарфорового сервиза и уложили в корзины, проложенные сеном. В качестве прощального подарка для Ореста я заказала собрание летописей древней истории — я не могла даже допустить мысль о том, чтобы предложить ему деньги, или запонки для галстука, или что-то еще в этом роде — и у меня не осталось ни единого предлога, чтобы задержаться в Фолиньо еще хотя бы на час. Кроме того, в последнее время я пребывала не в лучшем расположении духа — полагаю, любой женщине непросто жить в одиночестве целых шесть дней, даже несмотря на старинные безделушки, хроники и преданных служанок, — и я знала, что мне станет лучше после отъезда. Но все же мне было трудно — нет, просто невозможно! — уехать; я не могла расстаться с куклой. Я не могла оставить ее в одиночестве, с этим отверстием в ее картонной голове, не могла допустить, чтобы черты ее лица — лица Мадонны — покрывались пылью в грязной гладильне старой служанки. Это было просто невыносимо. Но я не могла остаться. Тогда я позвала Ореста. Я точно знала, о чем хочу его попросить, но это казалось невозможным, и я боялась заговорить с ним об этом. Я собралась с духом и как можно более спокойным тоном произнесла: