Выйдя, священник принял протянутый матерью платок и утер пот со лба. Его слова врезались мне в память:
— Какой человек, какая воля к жизни! Он не хотел умирать, противился смерти каждой жилкой тела. Но в конце концов Господь призвал его к себе.
Мать залилась слезами, я прильнул к ней и тоже расплакался. Отец заключил нас обоих в объятия. Однако ни его руки, ни утешения священника не в силах были заполнить пустоту, разверзшуюся в моем сердце.
Даже и сейчас, спустя все эти годы, я ощущаю ее глубоко внутри себя, когда на большой дом опускается ночь, слуги покидают меня, и я блуждаю по безлюдным коридорам, где от полов прогоркло пахнет мастикой.
На похороны деда меня тогда не допустили. Решили, что я не вынесу церемонии, что якобы у меня слишком хрупкое телесное и душевное устройство. Поэтому я сидел в пыльной библиотеке у окна и с тяжелым сердцем глядел в сад, выкрашенный вечерним солнцем в мягкие красноватые тона.
По траве немой процессией брела горстка фигур, одетых в черное. Одна за другой они исчезали в склепе. Мне казалось, будто зияющая пасть гробницы проглатывает их. Я приник к оконной решетке, замер и стал ждать. Через полчаса склеп начал извергать господ в черных фраках и дам в серых вуалях обратно. В ту же минуту слуга на башне зазвонил в колокол, и я окончательно осознал, что мой дедушка покинул этот мир.
Спустя десять лет я стою у одра своего отца и держу его дрожащую руку в своей. Его грудь поднимается и опускается с видимым усилием. Доктор уверен, что сердце вот-вот откажет. Это вопрос нескольких часов, самое большее — дней, сказал он, осмотрев умирающего.
Мы с отцом находимся в западном крыле, в том самом помещении, что слышало последний вздох моего деда и теперь засвидетельствует смертный час отца.
В комнате царят пустота и стерильная белизна. От нее холодно, я не могу к ней привыкнуть. Вся обстановка кажется безжизненной, недружелюбной, чисто функциональной: кровать с чугунным каркасом; ванночка на передвижной подставке, шкафчик с молочно-белыми стеклянными дверцами, за которыми смутно, словно призраки, вырисовываются пузырьки с лекарствами и марлевые бинты.
В который уже раз я утираю испарину с отцовского лба. Его кожа туго обтягивает череп, ввалившиеся глаза смотрят на меня, сквозь меня куда-то по ту сторону, за пределы жизни. Похоже, ничего хорошего они не видят, поскольку лицо у отца напряженное. Это не физическая боль, ведь доктор ввел ему большую дозу морфия.
Я гляжу в окно. Тонкие белые занавески обращают солнечный свет в полумрак. Лето доживает последние деньки, небо затянуто кружевами перистых облаков, плывущих над землей предвестниками близкой осени.
В мой рукав крепко вцепляется рука. Отец с открытым ртом уставился на меня, притягивает к себе. В ноздри мне ударяет несвежее дыхание из его старых легких, и каким-то колоссальным усилием ему удается заговорить:
— Похорони меня в семейном склепе, как требует традиция. Не откажи мне в просьбе, сын, позволь упокоиться рядом с матерью!
Я глажу его по руке и шепчу:
— Конечно, отец. Да будет так!
Он разжимает пальцы, тяжело валится на матрас и испускает дух, его взгляд его угасает. Я опускаюсь на колени и начинаю молиться.
Когда свидетельство о смерти наконец составлено, а стряпчий, нотариус и советник удаляются, я беру керосиновую лампу и через сад направляюсь к склепу. Луг за домом выстилают длинные тени. Солнца почти не различить за пологом леса, примыкающего к нашей усадьбе. До меня доносится приятный запах влажной древесины и мха. К нему примешивается что-то еще, тайком пробираясь через ноздри и оставляя пресный привкус на языке.
Я сам занимаюсь приготовлениями, поскольку у нас нет слуг, знакомых с погребальными обрядами, не говоря уже о способных их провести.
Причина в том, что после безвременной кончины моей матери жизнь отца пошла под уклон. Душевные муки привели его к алкоголю, алкоголь породил безразличие к собственному внешнему виду. Это сопровождалось полным неприятием всего, что не напоминало ему о матери. Фирма катилась под откос, дела шли плохо, но вместо того чтобы принимать меры и бороться с упадком мой отец проводил ночи за размышлениями среди библиотечных теней. Его единственным другом и товарищем была бутылка вина.
Мало-помалу от нас уходили слуги, которым отец месяцами не платил жалованье. В конце концов остался только старик Марвин, верно служивший еще дедушке. Однако за прошедшие годы у него появился горб, кости искривились под стать его услужливому нраву, самим воплощением которого он был последние полвека. Я не могу взвалить на него бремя приготовлений. Все надо сделать самому.
С каждым шагом в моей сумке побренькивает связка ключей. Я непроизвольно хватаюсь за них, провожу пальцами по железным бородкам и узорчатым шейкам. По мере взросления мой страх перед усыпальницей и ее тайнами не только не исчез, но даже усилился. Я спрашиваю себя, что же ожидает меня в этой затхлой тесноте. Пыль, трупики летучих мышей и крыс, мумифицированные тела моих предков? Или нечто несравненно более пугающее?
Передо мной уходит ввысь дуб. Кажется, его голые ветви и сучья достают до самого осеннего неба. Облезлый ствол до того велик, что у меня не получилось бы его обхватить. Как-то раз отец рассказал мне историю про это дерево. Оно считается своего рода семейной реликвией и уже стояло здесь, когда мои пращуры взялись за возведение дома. По легенде, с течением времени дуб протянул корни до самого фундамента нашего жилища, чтобы и оно рухнуло, если ствол предадут топору. В ознаменование связи с этим деревом под его сенью воздвигли фамильную гробницу.
Я поглаживаю кору рукой, ощущаю кожей шероховатые бугорки и глубокие бороздки. В детстве дуб был мне другом, в его ветвях я провел немало часов, читая книги. Теперь он кажется мне старым знакомым из минувших дней, грустным напоминанием о безмятежном времени, которое давно прошло.
Оставив дерево, я поворачиваюсь к усыпальнице, черному силуэту на фоне еще более темного леса. Это небольшое приземистое строение с шиферной крышей и ржавой решетчатой дверью, за которой зияет мраком лестничный спуск. На цепи, обматывающей решетку, болтается висячий замок.
Я достаю ключи, отпираю замок и снимаю цепь. Дверь отворяется легко, без усилий. Зажигаю от спички лампу. Ее мирный свет ложится на голые стены, оплетенные дырявой паутиной. Каменные ступеньки исчезают в недрах гробницы. Не осталось никаких звуков, кроме шипения пламени в лампе. Осторожными шажками начинаю спускаться. Стук моих металлических каблуков отражается от стен гулким эхом.
Ниже уровня земли каменная кладка сменяется глиной. Из стен с обеих сторон вялыми червями торчат корни растений. Холодно. Я начинаю зябнуть.
У подножия лестницы обнаруживается вторая железная дверь. По решетке снуют длинноногие пауки. Я отпираю замок, встроенный между прутьями. Дверь открывается, скребя по полу.
Все во мне противится происходящему. Я не хочу идти дальше, но понимаю, что это мой долг. Каждый шаг дается через силу. Поднимаю лампу под низенький потолок и озираюсь.
Покосившиеся штабеля гробов. Некоторые до того накренились, что рискуют сползти — крышки нижних уже сгнили, выставив напоказ их костяное содержимое. Все пропитал сладковатый запах тления.
Корни дуба пробили глину и толстыми плетьми расползлись по всему потолку.
В дальнем углу я замечаю свободное место. На полу лежит пыль. Облегченно вздыхаю. От досадной обязанности перекладывать кости я избавлен. Больше меня здесь ничто не держит. С чувством, что мертвецы наблюдают за мной, покидаю склеп, закрываю за собой дверь и поднимаюсь по лестнице.
Ночной воздух встречает меня приятной свежестью. Из оранжереи веет розами и жасмином. Вместе с ароматом я вдыхаю вкус самой жизни, который после визита в гробницу кажется мне особенно упоительным.
Из-за склепа с его нездоровым душком все еще кружится голова. Нетвердой походкой плетусь к дому через луг, усеянный зубчатыми тенями. Меня ждет отец.
Заупокойная служба проходит в парадной зале. Кроме меня присутствуют лишь пастор и старый Марвин. Все мои родственники давно уже умерли, я последний из рода. Ни жены, ни детей у меня нет. На моих плечах лежит тяжкое бремя — не дать фамилии Делакруа прерваться. Необычайная тоска завладевает моей душой. Я все больше уверяюсь, что над моей головой дамокловым мечом нависла некая ужасная беда.
Отец покоится в деревянном гробу, обитом красным бархатом. Его лицо осунулось, кожа бледна и пестрит трупными пятнами. Кажется, что под опущенными ве́ками уже ничего нет — так сильно ввалились глазные яблоки.
Пока священник читает «Отче наш», мы с Марвином ставим крышку гроба на место и закрепляем железными болтами. Затем несем гроб к задней двери, ведущей в сад. Выходим в прохладное осеннее утро. На траве лежит роса, и наши лакированные ботинки покрываются влагой, под ногами скользко. Идти приходится медленно, чтобы не оступиться.