несколько наивност<ей>, — расстаются. Н<астасья> Ф<илипповна>, пораженная, и Князь предчувствует, что с отчаянием в лице идет одеваться, а Аглая уходит к Гане, и там истерическая сцена
сожжения пальца. Затем сцена Гани с Ипполитом, который
перетаскивается к Князю, свадьба, вечер, будущий мир России и человечества и экономические разговоры.
А затем заключение» (IX. 284–285).
Однако неожиданная для Аглаи метаморфоза была отвергнута, и Достоевский вернулся к намеченной ранее «сцене двух соперниц», в которой Аглая нравственно «падает». По июньско-июльским планам вслед за сценой этой предполагалось авторское отступление с прямым выражением своего отношения к событиям и герою: «NB. главное. После сцены двух соперниц: Мы признаемся, что будем описывать странные приключения. Так как трудно их объяснить, то ограничимся фактом. Мы соглашаемся, что с Идиотом ничего и не могло произойти другого. Доскажем же конец истории лица, который, может быть, и не стоил бы такого внимания читателей, — соглашаемся с этим.
Действительность выше всего. Правда, может быть, у нас другой взгляд на действительность 1000 душ, [61] пророчества — фантасти<ческая> действит<ельность>. Может быть, в Идиоте человек-то более действит<елен>. Впрочем, согласны, что нам могут сказать: „Все это так, вы правы, но вы не умели выставить дела, оправдать факты, вы художник плохой“. Ну тут уж, конечно, нечего делать» (IX, 276).
Мысли эти дают ключ к заглавию и поэтике романа. Они перекликаются с основным его лейтмотивом (ср., например, обращенные к Мышкину слова Настасьи Филипповны, перед уходом ее с Рогожиным: «Прощай, князь, в первый раз человека видела!» — или Ипполита, перед попыткой самоубийства: «Стойте так, я буду смотреть. Я с Человеком прощусь». — С. 179, 420). Позднее, в «Братьях Карамазовых», во введении «От автора», предупреждая читателей, что его герой Алексей Федорович Карамазов — «человек странный, даже чудак», автор присоединился к тем, кто не увидит в нем «частность и обособление»: «Ибо не только чудак „не всегда“ частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…» (XIV, 5).
В «Идиоте» Достоевский, стремясь к многозначности образа Мышкина, его предельной емкости, отказался от каких-либо авторских комментариев. В записных книжках подчеркивалась задача представить «князя сфинксом»: «Сам открывается, без объяснений от автора, кроме разве первой главы» (IX, 248). В соответствии с такой художественной установкой строится и повествование о дальнейших после встречи Настасьи Филипповны и Аглаи событиях. О них читатель узнает или из скупых фактических сообщений, или из иронически воспроизведенных «слухов», распространившихся в обществе.
Беспокоясь о целостности восприятия «Идиота» читателями и сожалея, что при самой большой гонке печатанье романа не успевает завершиться в декабре, Достоевский писал 26 октября (7 ноября) 1868 г. С. А. Ивановой: «Наконец, и (главное) для меня в том, что эта 4-я часть и окончание ее — самое главное в моем романе, то есть для развязки романа почти и писался и задуман был весь роман» (XXVIII, кн. 2, 318). «Гибель героини, взаимное сострадание двух соперников, двух названных братьев, над трупом любимой женщины, возвещающее им обоим безнадежный исход на каторгу или в сумасшедший дом», — так охарактеризовал Л. П. Гроссман развязку романа. Она возникла на сравнительно поздней стадии работы, 4 октября 1868 г., когда рядом с заметкой: «Рог<ожин> и Князь у трупа. Final» — автор написал в знак своего удовлетворения новым творческим открытием: «Недурно» (IX, 283). Последние главы четвертой части (VIII–XI) и «Заключение» вышли в свет уже в виде отдельного приложения к журналу за прошлый год одновременно с февральской книжкой «Русского вестника» за 1869 г.
Несмотря на мрачный, трагический финал, пафос любви к жизни и людям остается господствующим в романе. Светлую нить, которую Достоевский в сделанных еще в марте 1868 г. набросках обозначил как «цепь и надежда», он вплетает в эпилог романа, где Радомский извещает о судьбе Мышкина Колю Иволгина и Веру Лебедеву, собираясь вскоре вернуться в Россию новым человеком. Вера Лебедева и Коля Иволгин — представители нового молодого поколения, принявшего эстафету Мышкина.
Первые отзывы о романе дошли до Достоевского еще до окончания «Идиота» от его петербургских корреспондентов. После выхода в свет январского номера журнала с начальными семью главами в ответ на взволнованное признание Достоевского в письме от 18 февраля (1 марта) 1868 г. в том, что он сам ничего не может «про себя выразить» и нуждается в «правде», жаждет «отзыва». А. Н. Майков писал: «…имею сообщить Вам известие весьма приятное: успех. Возбужденное любопытство, интерес многих лично пережитых ужасных моментов, оригинальная задача в герое <…> Генеральша, обещание чего-то сильного в Настасье Филипповне, и многое, многое — остановило внимание всех, с кем говорил я…». Далее Майков ссылается на общих знакомых — писателя и историка литературы А. П. Милюкова, экономиста Е. И. Ламанского, а также на критика Н. И. Соловьева, который просил передать «свой искренний восторг от „Идиота“» и свидетельствовал, что «видел на многих сильное впечатление». [62] Однако в связи с появлением в февральской книжке «Русского вестника» окончания первой части Майков в письме от 14 марта 1868 г., определяя художественное своеобразие романа, оттенил свое критическое отношение к «фантастическому» освещению в нем лиц и событий: «…впечатление вот какое: ужасно много силы, гениальные молнии (напр<имер>, когда Идиоту дали пощечину и что он сказал, и разные другие), но во всем действии больше возможности и правдоподобия, нежели истины. Самое, если хотите, реальное лицо — Идиот (это вам покажется странным?), прочие же все как бы живут в фантастическом мире, на всех хоть и сильный, определительный, но фантастический, какой-то исключительный блеск. Читается запоем, и в то же время — не верится. „Преступл<ение> и наказ<ание>“, наоборот, — как бы уясняет жизнь, после него как будто яснее видишь в жизни <…> Но — сколько силы! сколько мест чудесных! Как хорош Идиот! Да и все лица очень ярки, пестры — только освещены-то электрическим огнем, при котором самое обыкновенное, знакомое лицо, обыкновенные цвета — получают сверхъестественный блеск, и их хочется как бы заново рассмотреть <…> В романе освещение, как в „Последнем дне Помпеи“: и хорошо, и любопытно (любопытно до крайности, завлекательно), и чудесно!». Соглашаясь, что это «суждение, может быть, и очень верно», Достоевский в ответном письме от 21–22 марта (2–3 апреля) 1868 г. выдвинул ряд возражений: указал на то, что «многие вещицы в конце 1-й части взяты с натуры, а некоторые характеры просто портреты». Особенно он отстаивал «совершенную верность характера Настасьи