— А некому. Все спят. После таких-то хлопот ночных. Это только ты полуночничаешь, — ответил мне голос Ваньки Флинта.
Я скосил глаза. Положив на унитаз неизвестно откуда взявшуюся доску, сидел все тот же криворотый Флинт, все в той же клетчатой рубахе с короткими рукавами, с опущенным книзу подбородком, взглядом исподлобья и усмешечкой на губах и в глазах. Только не был он таким участливым, как в первое свое появление, сидел и смотрел, как я потихоньку съезжаю на пол. Упасть он мне все же не дал. Встал и с пиратским благородством уступил свое место.
— Ты садись лучше. Доска-то почище будет, чем пол. Хоть и в кладовке здешней нашел, а все чище.
Перебирая руками по подоконнику, я добрался до унитаза и почти плюхнулся на эту доску. Но было мне все равно нехорошо.
— Спасибо, — пробормотал я.
Ванька встал на мое место, кивнул в ответ и, похоже, приготовился начать длинный монолог. Впрочем, монологи всегда ему были свойственны. Одну руку положил он на подоконник, другой подбоченился.
— Хочешь, Боря, с анекдота начну, чтоб веселей пошло. Анекдот — это же лучшее, что у нас есть. Наша национальная валюта. Такого загробного и вместе с тем смешного юмора ни у какого другого народа нет. Надо плакать, а мы над собой вместо этого смеемся… Но к анекдоту! Он короче, чем мое предисловие. Больной спрашивает у врача: «Доктор, я буду жить?» А тот к дверному косяку прислонился и отвечает так задумчиво-философски: «А смысл?» Между прочим, я давно тебя предупреждал, что смысла в жизни никакого. Сегодня сам мог убедиться. Что жил этот Глеб, что не жил. Умер — и как и не было. Как говорят немцы, heute rot, morgen tot. На русский эта пословица обычно переводится так: «Сегодня венчался, завтра скончался». Вот и Глеб твой совсем недавно молодую желанную невесту на руках из машины до загса нес, а теперь ни желания, ни его самого, ни молодой невесты — осталась одинокая старуха. Что скажешь?
Я молчал.
— Не хочешь пока говорить, не надо. Я же все нашу старую беседу продолжаю. Помнишь, на Патриарших я тебе напомнил эпиграф к «Онегину»? Помнишь? «Здесь родится племя, которому не жалко умирать». И сценку эту с жертвоприношением по-русски я тоже показал тебе не зря. Помнишь наших святых — Бориса и Глеба? Да, кстати, по исторической логике здешний Глеб должен бы вторым умереть, впрочем, все равно интеллектуальный Борис важнее. Так помнишь ли ты, как убивали Бориса? Цитирую по Житию: «И се нападоша акы зверье дивии около шатра, и насунуша и копьи, и прободоша Бориса…» Чем не хирургическая операция? И больно ему было, и страшно, а — святым стал. И заметь себе, что значит русская святость… Ведь не за веру Борис и Глеб пострадали. Вовсе они не отстаивали ее среди язычников. Этот тать, то есть Святополк Окаянный, ведь тоже крещеным был. Впрочем, не будем об этом. Сталин тоже семинарию кончал. Короче, зарезал православный Святополк своих братьев. И стали они великим символом России. Как жертвы. Палачу не сопротивляются, а покорно ждут его ножа.
— Что ж ты не святой? — не удержался я, приходя в себя.
— А я не ждал ножа. Меня по пустому делу зарезали. Нет, святые у нас — это те, кто все заранее знает, но не сопротивляется. И сравни-ка, Христос тоже не сопротивлялся, но он за свою проповедь погиб. А у нас гибнут ни за что, знают, что их ждет, но ведь пример хорош — Борис-то с Глебом. А потом таких миллионы были, но святых только двое. Всю суть нашей психеи выразили. Оправдали, так сказать, будущие гекатомбы. Очень для всех властей и насильников выгодные святые. Разумеется, потом придумали, что таков-де у нас был путь к христианству. Но я-то другую сторону тебе показываю, все же пращур мой пират был, знал, как нападать и сопротивляться. Я, конечно, уже утонченный плод древнего древа. Однако глаз у меня точный, такого ни у кого из вас нет. Послушай вот рассуждение Бориса: «Да аще кръвь мою пролеет и на убийство мое потщится, мученик буду Господу моему. Азъ бо не противлюся…» — выговорил он последние слова немного нараспев и посмотрел на меня.
Я по-прежнему молчал.
— И, знаешь, почему не противится? Вот как сказание, то есть житие, объясняет его решение. Он собирается к этому Окаянному, оказывается, на поклон идти: «Се да иду къ брату моему и реку: Ты ми буди отьц — ты ми брат и стареи. Чьто ми велиши, господи мои?» Занятно, не правда ли? Вот, к примеру, почему ты сам отсюда не ушел? Чего ждешь?
— Я еще слишком слаб, — растерянно ответил я. Был вынужден отвечать. Хотя возражать ему не было сил. Но вопрос был ко мне обращен.
— Ой ли! — рассмеялся Ванька. — По коридору ходишь? Ходишь. Значит, и до выхода бы добрался. А там твоя ewig weibliche тебя бы в такси — и домой. Чего проще! Но ведь сидишь, ножа ждешь.
— Слушай, — возразил я ему, — я с тобой говорю, будто ты существуешь, а ведь ты помер давно. Это только доказывает, насколько я слаб, раз у меня видения. И почему ты все время немецкие словечки вставляешь? Для колорита?
— Чушь, чушь! — засмеялся он и сел передо мной на корточки. — Я вполне для тебя зрим и даже осязаем. Можешь рукой меня коснуться. Персты в рану вкладывать не дам, ибо до сих пор болит. А суть в том, как говорил переведенный на немецкий Декарт, ich denke, also bin ich. Ах да, опять немецкий! Просто я всегда был с философским уклоном, а это язык философов. И к тому же поясняет мое здесь появление. Ведь вся мистика к нам от немцев пришла… Давай от моего вопроса не увиливай. Что ж тебя здесь удержало? Дома бы нашел хорошего врача и лечился бы, как это говорят, медикаментозно.
«В самом деле, почему?» — Ответа я найти не мог, но ответил. И, отвечая, с ужасом понял, что говорю сущую правду:
— Но я же должен бюллетень получить, выписку из истории болезни, гемоглобин перед выходом проверить.
— А то дома не смог бы? И безо всякой выписки. Да они обязаны были бы тебе все это дать. Лежал? Лежал. Дай больничный. Да и что, без бумажки нельзя заново провериться? Смешно, Боря! Каков, однако, у тебя выбор: бумажка или жизнь? И ты выбираешь бумажку. Здорово! Законопослушно! Так и Борис, тот, святой, из воли Старшего брата не мог выйти. У Оруэлла читал, небось, про Старшего брата. Хорошо хоть ты, как тот Борис, не оправдываешься, что, мол, земной суете предпочел жизнь вечную. Но вообще-то в главном святые наши Борис и Глеб были правы, что жизнь бессмысленна. Чего боишься? Ада? Так сам знаешь, что ад на Земле, в любом почти месте. Да хоть в палате твоей! Иначе откуда бы в голову твоего «положительного прекрасного русского человека» Славки имя Беатриче бы влетело? Не из гвоздильного же цеха! Но вот вопрос: выведет ли она тебя из этого ада? Нет, уж лучше помереть и попасть на настоящий тот свет. По крайней мере без иллюзий. Хотя, kann ich dir sagen, смерть точно так же бессмысленна, как и жизнь. Но если выбирать, то лучше быть жертвой, чем палачом.
— А других вариантов нет?
— Да где ты другие в нашей истории найдешь! Нет, Борис, не дури! Спокойно, под наркозом, перейти в мир иной, что может быть лучше? Я же тебе показал страшное жертвоприношение. А здесь не страшное. Так что воспользуйся случаем. Кто знает, как еще жизнь обернется! Концы ее разные бывают. Уж раз тебе вдруг такая возможность представилась! Воспользуйся. На халяву на тот свет! А какой же русский не любит халявы! Зато никаких потом забот и страданий. Посмертная безмятежность! Загляни в бездну, и пусть головка не кружится от страха, sei schwindelfrei, как любил говаривать старик Ницше… Ты же помнишь, я всегда его любил. Настоящему человеку свойственна Amor fati. Там мы с тобой и встретимся, auf Jeneseits!..
Я вздрогнул, вообразив тоску бесконечных встреч и разговоров о бессмысленности жизни.
— А на том свете, то есть, как ты говоришь, auf Jeneseits, ты будешь меня по бумажке в сортир пускать и подпись требовать, что жизнь на Земле бессмысленна? — тупо возразил я, вдруг вспомнив свой первый больничный сон.
И — попал! Он отшатнулся, к стене прислонился. Смутило его почему-то, что во сне моем в таком для себя невыгодном свете он предстал.
— Откуда ты знаешь? Ну что ж, как хочешь. Я думал как лучше…
И он вдруг исчез. Только дурнота не исчезла, она колыхалась в голове, как опивки на дне грязного после пьянки стакана. Особенно обидно было, что для сна времени почти не осталось. Через пару часов уже заявится в палату медсестера с градусниками, а потом с уколами. Хорошо, хоть обхода врачебного не будет, завтра все же еще воскресенье. После неудачной попытки покурить, не то что обдумать что-то, вообще желание обдумывать что бы то ни было ушло вместе с Ванькой Флинтом.
Но, с другой стороны, если Флинт — это бред, значит, я по-прежнему сильно болен и не стыдно позвать сестру, чтоб помогла дойти до палаты. Надо только сил побольше и воздуху набрать, чтоб крикнуть громко. Иначе не услышат. Но стало стыдно. Если могу громко крикнуть, могу и в коридор потихоньку выйти. Я встал и чуть не снес последний еще уцелевший писсуар, во всяком случае, ударился об него ногой. Боль от удара привела меня в себя. Стоя над ним и опершись обеими руками о стенку, я справил малую нужду, едва ли не в первый раз совершив это дело не в пол-литровую банку. И, стараясь ступать твердо, чтобы опять не закружилась голова (schwindelfrei, как любил повторять это слово Ницше Ванька Флинт), я покинул «туалет типа сортир», придерживаясь, правда, все время за стенку, но не забыв выключить за собой свет.