Потом выходят на толчок и вытаскивают из чемоданов узконосые, лакированные ботинки, крахмальные воротнички, шелковые кофточки, корсеты, запонки, театральные бинокли — тысячу вещей, пахнущих давним, лежалым, сундучным.
К часу иные из них спешат в центр и бегают легавыми, высунув язык, из учреждения в учреждение, стоят в очередях, шарят у себя в карманах, вытаскивают мандаты, удостоверения, справки, отношения, членские билеты, визы, пропуска — почтительнейше просят, внушают, требуют, возмущаются и снова бегут дальше — пыльные, потные, отчаявшиеся и готовые на все.
— Нет, хороши порядки,— говорят они.— Чтобы черт драл эти окраины! Что за народ? Что думает центр, каких олухов посылает он сюда?
И в лице у них сознание собственного права и превосходства перед другими, презрительное соболезнование — взгляд ясный и укористый.
— Подождите, стоит нам вернуться, и мы расскажем. Нет, мы этого так не оставим, будьте уверенны!
Но глаза их смотрят вперед, прямо вперед, они пронзают горы, и те рассыпаются перед ними, все мысли их — впереди, все тело зудит дорожной лихорадкой.
Прощайте.
Иные, напротив, стараются быть незаметнее, тише, слиться, так сказать, с туземным населением, остаться в тени. Они не любят крики и лишних слов, они воспитанны и стараются вести себя так, как ведут себя окружающие. Они избегают центральных улиц, их больше интересуют окраины — это необычные восточные переулки, бегущие вниз и вверх, похожие на спутанный моток ниток, белых ниток, кинутых на ковер. Их привлекают маленькие погребки — духаны или кэбавни — своим терпким, въедливым запахом баранины, черемши и брынзы, своими завсегдатаями — степенными персами и суетливыми армянами. Они бродят то по одной окраине, то по другой — то по осетинской слободке, то по курской. Их любопытство заводит в укромные дома, схороненные в садах у Реданта {76} или у Сапицкой будки {77}, заставляет знакомиться то с одним, то с другим интересным экземпляром и начинать с ними беседу, так, маленький разговор, приправленный весьма красноречивыми движениями рук, убедительными кивками головы.
Все они — страстные ориенталисты, исследователи девственных стран, любители восточной красочности и быта.
И они готовы оплатить свое любопытство. Они щедро расплачиваются за каждый разговор, за каждое свое посещение. Они кланяются и благодарят, кланяются и благодарят и раскрывают свои бумажники: романовки и керенки приятно хрустят в их пальцах.
— Да, да, покорно благодарим, крайне признательны. Вполне рассчитываем на вас. Простите за беспокойство. Вернувшись, мы обязательно…
Но глаза их смотрят вперед, прямо вперед, все мысли их — впереди, все тело их зудит дорожной лихорадкой.
Прощайте.
Ах, город этот стоит у самого подножья гор. Он угнездился в котловине и с трех сторон открыт ветрам, несущимся с ковылевых, пахнущих мятой степей и моря.
Всякий народ прибивается ветром к Столовой горе, как щепки по весне — к речному берегу.
Они суетятся и крутятся, суетятся и крутятся, бьются о прибрежные каменья и песок, и не всегда, далеко не всегда удается им снова попасть в русло и плыть по течению.
Чаще всего они застревают в иле, запутываются в водорослях или просто закидываются волной на берег и лежат там, ссыхая на солнце или гния и обрастая мохом. Много щепок по весне прибивается к берегу. Очень много.
Да, да, конечно,— город лежит в котловине, а впереди — горы. Не так-то легко перешагнуть их, не так-то легко.
На все нужно уменье, сметливость, знакомство с внешними условиями — и время.
Вот, если бы — крылья…
И все стараются в солнечном мареве увидеть Казбек. Самую высокую гору в этих краях. Зиму и лето на плечах ее и челе лежит снег,— почиет светлое око Аллаха.
И только в особенно ясные и счастливые дни она доступна человеческому зрению.
В особенно счастливые.
9
И по такой жаре Милочка бегает целый день. У нее полон рот хлопот. Снова приходил к ним человек с портфелем и весьма определенно намекнул, что скоро конец всей этой буржуазной, спекулятивной затее,— лавочку прикроют вашу живым манером,— и предложил тут же составить опись имущества.
— Один противень,— считает он,— и пять медных кастрюль…
Дарья Ивановна покорно смотрит на это; Маруся-кухарка прячет под передник кофейницу и за пазуху кидает ложки.
И теперь Милочке нужно повидать кое-кого,— ее просит об этом мать,— кое-кому замолвить словечко.
Что будут они делать без столовой? Никаких полотенец не хватит, чтобы прокормить себя и дочь!
— Я буду служить в подотделе искусств,— говорит Милочка.— Меня устроит Алексей Васильевич. Кроме того, я зарабатываю кое-что в цехе поэтов, в Росте я могу писать плакаты {78}. За стихи я должна получить гонорар…
Она краснеет и замолкает. Но ей все же гораздо приятнее было бы жить на заработанные деньги.
Дарья Ивановна печально улыбается. Она знает, что такое эти заработки.
— Дай бог, дай бог,— шепчет она.
Они обе понимают друг друга без слов и всегда находят точку примирения. Споры их никогда не кончаются размолвками. Ведь сколько голов, столько и умов — с этим ничего не поделаешь.
— Вот если бы могли уехать с тобой в Москву,— думает вслух Милочка.— Там мы, наверно, могли бы хорошо устроиться. Я поступила бы в настоящую студию. В художественную мастерскую. Говорят, что при ней есть общежитие. Я продавала бы свои рисунки. Почему только мы живем в этом городе?
— Но ведь ты знаешь, что в Москве теперь голод, настоящий голод. Дома разрушены, водопроводы не действуют, а по карточке выдают полфунта овса. Настоящее безумие ехать туда в такое время.
— Да, да, конечно,— соглашается Милочка, но глаза ее широко открыты.
Все-таки никто не убедит ее, что в Москве — подумайте, в Москве, столице республики — нельзя было бы жить. Не может этого быть!
— И к тому же,— продолжает Дарья Ивановна,— как выбраться отсюда? У нас здесь все, что мы имеем: остаток мебели, вещей, все, что еще не успели забрать. Хоть какой ни на есть угол. А продавать — получишь гроши и останешься голой. Не забудь, что с нами нет мужчины, что мы совершенно одни. Кто знал, что случится так, как случилось. Твой отец получил командировку из Тифлиса сюда и выписал нас. Через месяц он умер, а через два начались эти ужасы. Мне очень не хотелось ехать сюда. Я точно предчувствовала. В Тифлисе нам было бы во много раз лучше. Там настоящая жизнь. Только бы разрешение.
— В Тифлисе? Нет, тогда уж пусть лучше оставаться здесь,— горячо возражает Милочка.— В чужом городе, в чужой стране, когда у нас совершаются такие события? Никогда! Я готова терпеть какие угодно лишения, но хоть краем участвовать в общем деле. Разве можно сидеть спокойно в гостях, когда дома все перестраивают заново! Ты не думай, мамочка, что я такая глупая, что я не вижу дурного, что я ослеплена. Я знаю и вижу. И подчас мне очень больно. Но ведь это наш общий грех, понимаешь? Ведь, сидя в сторонке, его не искупишь и не предотвратишь. А зато как много можно сделать нужного. Только захотеть. Ведь все открыто для работы — мало рук. Это очень трудно объяснить. Я не умею, но твердо знаю, что стыдно оставаться в стороне и не быть здесь. Вот как ты, мамочка, если я не ела, но и ты не ешь и ждешь меня, чтобы вместе.
Она смеется и целует мать.
— Фу, какие я говорю глупости.
— Нет, что ты, я понимаю,— отвечает Дарья Ивановна.— В твоих словах много правды.
Но глаза ее все еще печальны. И складка между бровей не становится меньше. Все-таки жизнь слишком тяжела, и никто не потерял бы, если бы они жили в Тифлисе. Никто даже не заметил бы их отсутствия. Ведь они совсем одиноки — она и дочь, и никого больше. Сколько наивной восторженности и веры у этой девочки. Бог с ней!
1
У Милочки новая, большая радость, а с нею тысяча хлопот, тысяча волнений. Готовится к выпуску первый номер журнала цеха пролетарских поэтов — Милочка держит корректуру. В журнале печатаются два ее стихотворения. Впервые она видит строчки, нацарапанные ее рукой, набранными. Пройдет несколько дней, и они во множестве экземпляров под красной обложкой заживут самостоятельной жизнью. Каждый, если захочет, может купить номер этого журнала.
Но к радости примешивается огорчение. В печатном виде они кажутся ей значительно хуже. Это совсем не удачные стихи. Надо сознаться, что они очень и очень плохи. Совсем никуда не годятся. Они написаны месяц тому назад, а за этот месяц рука Милочки окрепла и стала изощреннее.
— «Город строят, молот бьет, пилы воют — час не ждет»,— сотый раз читает Милочка свои стихи, морщась от досады и смущенья.— «Каждый мускул кровью налит, жилы вздуты — стук. Зной работы жаркой парит, слышно тук-тук-тук». Боже, как глупо, как глупо,— говорит она вслух и закрывает глаза.