Прошло столько лет. Он никогда не интересовался, как она жила, с кем... только посылал и посылал деньги на детей... он стал добиваться, чтобы им присвоили его национальность, и выяснил через друзей, что она, его жена, ведь он так и не был разведен -- только паспорт потерял, чтобы избавиться от штампа -- что она добивается того же, ходит на курсы там, учит язык, а поскольку не крещена, то готовится принять иудейскую веру... Он обалдел от такого вероломства и предстоящей возможности снова не по своей воле воссоединить семью -- ясно, для чего она старалась. Такой подлости он не ожидал и не знал, как поступить. Как она его разыскала, через кого, а впрочем, ведь он посылал и запросы, и вызовы, и документы... "Бобе, бобе, где ты? Что бы ты сказала? Никакой ребе не посоветует лучше тебя? Что делать?"
Это только рассказывать быстро, а каждый день мучений и сомнений долог, как год, а каждая бессонная ночь в одиночестве черна, как черная южная ночь, и все звезды твои, и ни одна тебе не светит.
"Если младшему восемь, то старшей -- четырнадцать -- самое время начинать сначала... да и она не девочка -- тридцать шесть..." И он все чаще ловил себя на мысли, что до сих пор помнит ее запах, ее ноги и движения, ее жесты и взгляды и думает теперь об этом без раздражения и отвержения, а на их место возвращается внутренняя нервная дрожь и тоскливое нетерпение. "Что это? Что?.." И он честно признался себе, что ни с кем ему не было так хорошо, как с ней, и, вспоминая теперь прожитые вместе годы, он с ужасом понимал, что ни одного дня не было не отравленного словами бабушки, заставившими насторожиться какие-то потайные гены, которые отвечали за его святое богоизбрание. Больше оно ни в чем не выражалось -- только в немыслимом страдании от ожидания... сапер, работая над заложенной миной, не имеет права думать, что она взорвется, чтобы этого не случилось, но тот, кто хоть на миг уступает этому страху... вот почему саперы ошибаются только раз... Теперь он пытался выяснить -- может быть, все было не так страшно, может быть, это не та интонация -- ведь главное интонация! Возможно... "Ох, бобе, бобе, что ты наделала?" А если бы все шло, как шло, сколько бы у него теперь детей было, чем бы он их кормил, и сидел бы в своей "хрущебе" на пятом этаже без лифта?!
Он поехал их встречать, захватив друга, на его "венчике", и отвез на снятую в ближнем пригороде квартиру. Дети не знали, как его называть, он не знал, как ему себя вести, как счастливому отцу воссоединившегося семейства или поставленному перед фактом поимки беглецу. Галя, чтобы дать ему освоиться, взяла сумку и ушла, категорически отказавшись от провожатых. Она весьма прилично знала язык -- потихоньку занималась им три года, то ли наметив себе цель, то ли предвидя, что так случится. Они все успели изрядно поволноваться, пока она вернулась с полными сумками продуктов и незнакомой женщиной, оживленно болтая и выказывая этим свою совершенную независимость. И вдруг он отчетливо понял, что снова возвращается "в исходное положение", что не поможет ни его тысячелетняя генетическая обида, ни отдельно снятая квартира, ни предостережение бабушки, которое опять уже нависло над ним и без причины терзало. Она уложила детей и пошла проводить его. "Что беспокоиться? -- возразила она, -- Дети взрослые и могут побыть немного сами. Они хорошо говорят, потому что она их учила, а Фрида, эта соседка, с которой она приходила, присмотрит за ними." Он уже отвык от ее практичности, от ее умения не теряться и настаивать, от ее привычки делать так, как она хочет... "Только попробуй уйди! -- Возразила она беззлобно и настойчиво. Я столько лет ждала, чтобы мучаться еще одну ночь?!" Они ложились и вставали, тонули и выплывали, снова ложились и ссорились из-за инициативы... он с ужасом думал о том, что, может быть, не стоила его обида стольких потерянных ночей, что она такая голодная, потому что, действительно, ждала его в одиночестве и поднимала его детей, и уже другие слова крутились у него в голове. И когда полное изнеможение овладело их телами, а чернота ночи не давала ни малейшего шанса рассмотреть черты лица, и только глаза поблескивали, отражая звездные искры, она сказала ему, почти засыпая:
-- Теперь тебе придется сделать обрезание и пройти геюр!
-- Зачем? -- Спросил он, не оборачиваясь.
-- Чтобы я могла иметь а хупе и по делу сказать тебе те же самые слова, на которые мог обидеться только идиот "а гой", а не настоящий а ид.
-- Опять начинаешь? -- Закипел он, но она не обратила никакого внимания.
-- Помнишь, так же было перед тем, как я родила Ромку... ты забыл... конечно, ты забыл. Это могут помнить только женщины... -- и он, повернувшись лицом в подушку, тихо заплакал от стыда и обиды.
СТИХИ
Памяти Льва Эммануиловича Разгона
В безлунные ясные вечера он приходил на берег реки, садился на вросшее в песок бревно и смотрел на звезды. В воде. Здесь они казались живыми: качались, протягивали друг другу тонкие синие руки, а то и вовсе сходились и сливались, потом исчезали куда-то вниз, неожиданно возникали и расплывались в разные стороны. Он давал им людские любимые имена, чтобы можно было поговорить с ними, потому что больше ему поговорить было не с кем. Все ушли. Все. Это не страшно. Страшно, что он остался. Страшно и непонятно -- зачем, почему? Казалось бы, после всего, что ему досталось, -- наоборот, он должен был их всех встречать там... а что вышло?.. что вышло, что вышло... И зачем он читал ему стихи?! Ну, зачем? Сказал бы: забыл. Отшибли память. И вообще молчал бы. Ну, зачем он это сделал!? Он никак не мог успокоиться... так часто переживают что-то страшное не в тот самый момент, а после, когда ноги становятся ватными и пересыхает во рту. Но, в конце концов, какая разница теперь? Ну, сделал. Ну, читал. Но теперь то, какая разница. И этого следователя Смирягина давно уже нет на свете... и не то, чтобы жалко его, но эти дурачки думали своей жестокостью откупиться, а потом сами шли туда же, как лишние свидетели... следом за обреченными... Если бросить камешек или палочкой побултыхать у берега, звезды сейчас же заволнуются... как хорошо, как послушно, и тихо...
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью -- убивают, Нахлынут горлом и убьют.
И ему за это еще добавить хотели, потому что Смирягин записал, что "это бессовестные очернительские, облеченные в зарифмованную форму, намеки врага на то, что происходит вокруг в такое трудное для советской страны время"... наверное не успели... со смертью главного вершителя все разом оборвалось. Когда начало светать, он поднялся, по старой привычке отряхнул полы длинного драпового ,лоснящегося от старости пальто и поплелся к дому.
-- Абрам! -- Раздалось у него за спиной, и он невольно втянул голову в плечи. Это имя всегда преследовало его. Теперь здешние сорванцы не давали ему прохода, дергали за полы и плевали в спину... но это была Клава... единственная уцелевшая соседка по улице. -- Зайди, я тебе налью молока! -- И он послушно завернул в калитку, дошел до крыльца и остановился.
-- Здравствуйте...
-- А подняться на крыльцо ты уже не можешь? -- Она говорила точно, как Сара. Тут все так говорили. -- А если бы я тебя не позвала, что бы ты завтракал сегодня?
-- Мммм...-- Он посмотрел на нее и ничего не ответил. Вот бы тогда он так молчал!!!
-- Ты можешь даже присесть... Знаешь, я ходила в церковь... помолилась за Николая, за упокой. Мне легче стало. Пей.
-- Да... -- Он поднял на нее глаза и не опускал.
-- Может, тебе тоже помолиться? Станет легче -- Вот увидишь. -- Он ничего не ответил, вытер ладонью губы, потом ладонь отер о бедро и только вздохнул. -Что ты вздыхаешь? Ты думаешь, если мальчишки тебя дразнят, а ты трясешь головой, как припадочный, так я поверила, что ты шмасшедший? Нет и нет. Потому что я же знаю, какого ты ума, что если бы тут на всех понемногу разделить, так они бы не жили так, как живут... -- Он ничего не отвечал -- это была привычка. Но это уж появившаяся потом. А сначала... зачем он ему читал стихи? Купился. "Говорят, Вы много стихов на память знаете! Я сам люблю..."
И попросил его почитать стихи... Кто стукнул, что он братве читал часами!..-- И сам, закинув ногу на ногу, с папироской между пальцев, стал бормотать: "Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире прочнее гвоздей..." Ну, и черт с ними, с гвоздями! Так он должен был вставить ему:
От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез,
Начало было так далеко, Так робок первый интерес.
И главное, слушал так внимательно... и вглядывался, аж сверлил глазами -- он просто не знал, чьи стихи! Стихи сочинять не разрешалось... если только для лозунга...
Они ж, зеки, его сами заставляли читать, звали "поэтом". Им все равно, чьи стихи... Кто-то же стукнул. Он сам-то никогда не писал. Кто настучал? -Застыдился он снова за кого-то неизвестного.
-- Абхам, -- прокартавила его память, -- опять, бля, жидовская морда, воруешь
-- стихи чужие... -- но тот, шустрый, не успел договорить. Сзади на его плечо легла тяжелая рука, и тихий голос снизу приговорил в темноте: "Позволь ему выдти!" И в бараке стало одним меньше. -- Читай, Абрам, -- теперь имя его уже прозвучало не как позорное оскорбление. Так потом и было до конца срока: Абрам -- "стихи"... "стихи", пойди сюда... это значило уже: свой, они берегли его для утоления души...