Пока не будет получен ответ, новичку нечего рассчитывать на сочувствие и доверие новых товарищей. Проходит много дней, причина перевода выяснена, страсти улеглись, но - и в новой камере есть свой "комбед", свои отчисления.
Все начинается сначала - если начнется, ибо в новой камере наученный горьким опытом упрямец поведет себя иначе. Его упрямство сломлено.
В следственных камерах Бутырской тюрьмы не было никаких "комбедов" пока разрешались вещевые и продуктовые передачи, а пользование тюремным магазином было практически не ограничено.
"Комбеды" возникли во второй половине тридцатых годов как любопытная форма "собственной жизни" следственных арестантов, форма самоутверждения бесправного человека: тот крошечный участок, где человеческий коллектив, сплоченный, как это всегда бывает в тюрьме, в отличие от "воли" и лагеря, при полном бесправии своем, находит точку приложения своих духовных сил для настойчивого утверждения извечного человеческого права жить по-своему. Эти духовные силы противопоставлены всем и всяческим тюремным и следственным регламентам и одерживают над ними победу.
1959
МАГИЯ
В стекло стучала палка, и я узнал ее. Это был стек начальника отделения.
- Сейчас иду,- заорал я в окно, надел брюки и застегнул ворот гимнастерки. В ту же самую минуту на пороге комнаты возник курьер начальника Мишка и громким голосом произнес обычную формулу, которой начинался каждый мой рабочий день:
- К начальнику!
- В кабинет?
- На вахту!
Но я уже выходил.
Легко мне работалось с этим начальником. Он не был жесток с заключенными, умен, и хотя все высокие материи неизменно переводил на свой грубый язык, но понимал, что к чему.
Правда, тогда была в моде "перековка", и начальник просто хотел в незнакомом русле держаться верного фарватера. Может быть. Может быть. Тогда я не думал об этом.
Я знал, что у начальника - Стуков была его фамилия - было много столкновений с высшим начальством, много ему "шили" дел в лагере, но ни подробности, ни сути этих не кончившихся ничем дел, не начатых, а прекращенных следствий я не знаю.
Меня Стуков любил за то, что я не брал взяток, не любил пьяных. Почему-то Стуков ненавидел пьяных... Еще любил за смелость, наверное.
Стуков был человек пожилой, одинокий. Очень любил всякие новости техники, науки, и рассказы о Бруклинском мосте приводили его в восторг. Но я не умел рассказывать ничего, что было бы похоже на Бруклинский мост.
Зато это Стукову рассказывал Миллер, Павел Петрович Миллер, инженер-шахтинец.
Миллер был любимцем Стукова, жадного слушателя всяких научных новостей.
Я догнал Стукова у вахты.
- Спишь все.
- Я не сплю.
- А что этап пришел из Москвы - знаешь? Через Пермь. Я и говорю спишь. Бери своих, и будем отбирать людей.
Наше отделение стояло на самом краю вольного мира, на конце железнодорожного пути - дальше следовали многодневные пешие этапы тайгой,- и Стукову было дано право оставлять требуемых людей самому.
Это была магия изумительная, фокусы из области прикладной психологии, что ли, фокусы, которые показывал Стуков, начальник, состарившийся на работе в местах заключения. Стукову нужны были зрители, и только я, наверное, мог оценить его удивительный талант, способности, которые долгое время казались мне сверхъестественными, до той минуты, пока я почувствовал, что и сам обладаю этой же магической силой.
Высшее начальство разрешило оставить в отделении пятьдесят плотников. Перед начальником выстраивался этап, но не по одному в ряд, а по три и по четыре.
Стуков медленно шел вдоль этапа, похлопывая стеком по своим неначищенным сапогам. Рука Стукова время от времени поднималась.
- Выходи ты, ты. И ты. Нет, не ты. Вон - ты...
- Сколько вышло?
- Сорок два.
- Ну вот, еще восемь.
- Ты... Ты... Ты.
Все мы переписывали фамилии и отбирали личные дела.
Все пятьдесят умели обращаться с топором и пилой.
- Тридцать слесарей!
Стуков шел вдоль этапа, чуть хмурясь.
- Выходи ты... Ты... Ты... А ты - назад. Из блатных, что ли?
- Из блатных, гражданин начальник.
Без единой ошибки выбирались тридцать слесарей.
Надо было десять канцеляристов.
- Можешь отобрать на глаз?
- Нет.
- Тогда пойдем.
- Выходи ты... Ты... Ты... Вышло шесть человек.
- Больше на этом этапе счетоводов нет,- сказал Стуков.
Проверил по делам, и верно: больше нет. Подобрали канцеляристов из следующих этапов.
Это была любимая игра Стукова, ошеломлявшая меня. Сам Стуков радовался как ребенок своей магической способности и мучился, если терял уверенность. Он не ошибался, просто терял уверенность, и мы прекращали прием людей.
Я всякий раз с удовольствием смотрел на эту игру, ничего общего не имеющую ни с жестокостью, ни с чужой кровью.
Поражался знанию людей. Поражался той извечной связи между душой и телом.
Столько раз я видел эти фокусы, эти демонстрации таинственной силы начальника. За ними не стояло ничего, кроме многолетнего опыта работы с заключенными. Одежда арестанта сглаживает различия, и это только облегчает задачу - прочесть профессию человека по его лицу, рукам.
- Сегодня кого будем отбирать, гражданин начальник?
- Двадцать плотников. Да вот получил телефонограмму из управления отобрать всех, кто раньше работал в органах,- Стуков усмехнулся,-и имеет бытовые или служебные статьи. Снова, значит, сядут за следовательский стол. Ну, что ты об этом думаешь?
- Ничего я не думаю. Приказ и приказ.
- А ты понял, как я плотников отбирал?
- Пожалуй...
- Я просто крестьян отбираю, крестьян. Всякий крестьянин плотник. И добросовестных работников тоже ищу из крестьян. И не ошибаюсь. А уж как мне по глазам работников органов узнать - не скажу. Бегают, что ли, у них глаза? Говори.
- Я не знаю.
- И я не знаю. Ну, может быть, под старость научусь. Еще до пенсии.
Этап был выстроен, как всегда, вдоль вагонов. Стуков произнес свою обыкновенную речь о работе, зачетах, протянул руку и прошел раза два вдоль вагонов.
- Мне нужны плотники. Двадцать человек. Но отбирать буду я сам, не шевелиться.
- Выходи ты... ты... ты. Вот и все. Отбирайте дела. Пальцы начальника нащупали какую-то бумажку в кармане френча.
- Не расходись. Есть еще дело. Стуков поднял руку с бумажкой:
- Есть среди вас работники органов? Две тысячи арестантов молчали.
- Есть, спрашиваю, среди вас те, кто раньше работал в органах? В органах!
Из задних рядов, расталкивая пальцами соседей, энергично продирался худощавый человек, действительно с бегающими глазами.
- Я работал осведомителем, гражданин начальник.
- Пошел прочь! - с презрением и удовольствием сказал Стуков.
1964
ЛИДА
Лагерный срок, последний лагерный срок Криста таял. Мертвый зимний лед подтачивался весенними ручейками времени. Крист выучил себя не обращать внимания на зачеты рабочих дней - средство, разрушающее волю человека, предательский призрак надежды, вносящий растление в арестантские души. Но ход времени был все быстрее - к концу срока всегда бывает так, блаженны освободившиеся внезапно, досрочно.
Крист гнал от себя мысли о возможной свободе, о том, что называется в мире Криста свободой.
Это очень трудно - освобождаться. Крист знал это но собственному опыту. Знал, как приходится переучиваться жизни, как трудно входить в мир других масштабов, других нравственных мерок, как трудно воскрешать те понятия, которые жили в душе человека до ареста. Не иллюзиями были эти понятия, а законами другого, раннего мира.
Освобождаться было трудно - и радостно, ибо всегда находились, вставали со дна души силы, которые давали Кристу уверенность в поведении, смелость в поступках и твердый взгляд в рассвет завтрашнего своего дня.
Крист не боялся жизни, но знал, что шутить с ней нельзя, что жизнь штука серьезная.
Крист знал и другое - что, выходя на свободу, он становился навеки "меченым", навеки "клейменым" - навеки предметом охоты для гончих собак, которых в любой момент хозяева жизни могут спустить с поводка.
Но Крист не боялся погони. Сил было еще много - душевных даже побольше, чем раньше, физических - поменьше.
Охота тридцать седьмого года привела Криста в тюрьму, к новому увеличенному сроку, а когда и этот срок был отбыт, получен новый - еще больше. Но до расстрела было еще несколько ступеней, несколько ступеней этой страшной движущейся живой лестницы, соединяющей человека и государство.
Освобождаться было опасно. За любым заключенным, у которого кончался срок, на последнем году начиналась правильная охота - не приказом ли Москвы предписанная и разработанная, а ведь "волос не упадет" и так далее. Охота из провокаций, доносов, допросов. Звуки страшного лагерного оркестра-джаза, октета - "семь дуют, один стучит" - раздавались в ушах ждущих освобождения все громче, все явственней. Тон становился все более зловещим, и мало кто мог благополучно - и случайно! - проскочить эту вершу, эту "морду", этот невод, сеть и выплыть в открытое море, где для освобождающегося не было ориентиров, не было безопасных путей, безопасных дней и ночей.