в ней был множество костей, банок, таинственных инструментов и разны медицинских принадлежностей. Надо было освободить от них стул чтоб посадить гостя. Мечислав ходил беспокойно.
— Как же ты вырвался? — спросил он.
— Очень просто, приехал из дому, потому что уже несколько недель я живу в Занокцицах, отданных мне родителями.
— И ты сказал, что уезжаешь?
— Не было надобности.
Мечислав замолчал и нахмурился.
— Мартиньян, — проговорил он через минуту, — мне приятно видеть тебя; но как же ты не подумал, что причина этого посещения припишется нам?
— Отчего же вам? — возразил юноша. — Я этого не понимаю.
— Пойми наконец меня. Тетенька заподозрила Люсю, что она кружила тебе голову; предположение это необоснованно, хотя и простительно матери единственного сына, но мне не хотелось бы придавать ему правдоподобия.
— Перестань, Мечислав, ты отравляешь мне единственную счастливую минуту в жизни.
— Любезный Мартиньян, я должен отравить тебе ее, потому что имею обязанности по отношению к сестре, так как дело идет о ее добром имени. Если мать не знает, что ты уехал и намеревался быть у нас, я не могу принимать тебя в своей квартире.
Мартиньян вскочил с досадой.
— Я могу делать, что мне угодно! — воскликнул он.
— Хотя бы и так, но ты зависишь от родителей, и без их ведома…
— Мечислав, ты, может быть, шутишь, чтоб помучить меня.
— Будем говорить серьезно. Тут дело идет о сестре. Ты не умно сделал, что приехал.
Неизвестно, чем окончился бы этот спор, если б не постучались громко в дверь. Мечислав подбежал к ней.
— Я не вхожу, потому что нельзя, — отозвался женский голос, — но знаю, что у вас в гостях двоюродный брат. Без малейшей отговорки, не слушая никаких в мире извинений относительно костюма и времени, беру вас всех к себе.
— Но… — проговорил Мечислав.
— Прошу, приказываю, требую и не слушаю!
Мартиньян, хотя и не знал, кто и куда приглашает, вырвался почти силой и представился пани Серафиме. Он хотел сделать так, чтобы Мечислав не отговаривался, и выиграть часа два общества Люси, от которой завтра безжалостный брат мог оторвать его.
— Имею честь представиться — Мартиньян Бабинский, — сказал он, — и прошу извинения за свой дорожный костюм. Мне не хотелось бы потерять ни минуты из свидания с родными, тем более, что я здесь очень не надолго и с удовольствием принимаю приглашение.
— А теперь ни слова, — отозвалась Серафима, бросив пристально испытующий взор на нахмуренного Мечислава, — берите шляпу и идем! Люся готова. Здесь у вас пахнет костями… Прошу за мной, а не то вы подвергнетесь неумолимому гневу.
Все сложилось так, что Мечислав не мог уже противиться. Пани Серафима пошла вперед, взяла Люсю, но беспрестанно оглядывалась, чтобы остальные гости следовали за ней. В таком порядке они дошли уже до половины Францисканской улицы, как навстречу им показался мужчина с бумагами под мышкой, в высокой шляпе, в смешном фраке с желтыми пуговицами и вообще в костюме, очевидно, вынутом из деревенского сундука после многолетнего там пребывания. Мужчина остановился; лицо его прояснилось; бумага едва не выпала. Он остолбенел при виде панны Людвики. Это был Добряк Пачосский. Люся поспешила подать ему руку.
— А, и вы здесь! — воскликнула она, представляя его пани Серафиме.
— Да, воспользовался случаем и упросил пана Мартиньяна взять меня с собою; имею дело…
— У вас есть дело? — сказала Люся с улыбкой.
— Чисто литературного свойства, — отвечал Пачосский и вздохнул. н
— Расскажите же и нам, — молвила пани Серафима, — меня! интересуют все литературные вопросы. i
Пачосский почтительно поклонился.
— Кажется, что я значительно ошибусь, — сказал он. — Теперь для литературных плодов неудобное время. Должен признаться, хотя и не доверяю своим слабым силам, хоть это, может быть, и дерзко, но я принялся за огромное сочинение. Почему не попытаться… Может быть, плод моих двадцатилетних трудов и не образцовое произведение, но эпопея в несколько десятков песен не встречается ежедневно…
Он вздохнул и отер лоб.
— Я ошибся, — продолжал он, — в том, что этот плод добросовестного труда смогу издать в свет. Целый день я бегал от одного книгопродавца к другому. Это просто варвары и ростовщики.
Пани Серафима улыбнулась; Пачосский постепенно воспламенялся.
— Желания мои были очень скромны, — сказал он, — если бы посчитать бессонные ночи и тяжелый труд; но эти вещи не оплачиваются презренным золотом. Я назначил низкую цену.
— А сколько? — спросила Люся.
— Я имел право запросить тысяч сто [5], не менее, — отвечал наисерьезнейшим образом Пачосский, — но зная, в какие живем времена, потребовал только двадцать тысяч… Они рассмеялись мне в глаза, и я ушел в гневе.
На губах пани Серафимы появилась сострадательная улыбка; наивный господин, воображавший, что поэма его могла принести ему двадцать тысяч, сумму, которой ни один из наших поэтов не получал за образцовое произведение, достоин был сожаления… "Владиславиада" могла не стоить ни гроша, но ее автор был настоящим оригиналом.
— Люди никогда не умеют оценить труда, — молвила она. — Знаете ли, что получил Мильтон за "Потерянный Рай"? Не огорчайтесь же. Непризнанным гениям ставят после памятники.
Пачосский скромно поклонился.
— Все ваши знакомые идут ко мне на чай, — продолжала вдова, — надеюсь и вы не откажете почтить меня посещением?
Старый педагог обнажил лысину, поклонился, и вскоре все вошли в квартиру Серафимы.
Весь вечер счастливый Мартиньян смотрел на свою кузину, и пани Серафиме не нужно было никаких комментариев, чтобы открыть причину приезда этого молодого человека в город. К счастью последнего, пан Пачосский, сильно раздосадованный несправедливостью книгопродавцев, с таким жаром и так много разговаривал с Мечиславом, что последний не имел возможности помешать сближению кузена с Люсей. Пани Серафима хотя и покровительствовала Зенону, однако, не зная, в которую сторону склонялось сердце Люси, не только не препятствовала, но, по-видимому, с участием смотрела на пылкую молодую любовь, обнаруживавшуюся так наивно и выразительно.
Ее только удивляли и озабоченность Мечислава, и встревоженное лицо Люси. После чего она отвела девушку в сторону.
— Приятен тебе кузен или нет? — спросила она. — Только говори откровенно.
— Да, но я боюсь его, — отвечала Люся. — Долго было бы рассказывать. Я уже говорила вам, что воспитывалась у них в доме, благодарна им, обязана уважением; я бедна, они богаты, это единственный сын тетки, они боятся за него… Не хотелось бы мне, чтоб меня подозревали, что я старалась завладеть его сердцем…
— А это сердце?
— О, честное и доброе, — сказала Люся. — Но только сердце брата… верьте мне.
Румянец покрыл ее лицо, и она замолчала, опустив глаза. Трудно было догадаться, что она чувствовала; пани Серафима не настаивала, но на всякий случай инстинктивно, из