другой, отдавая разные приказы и распоряжения (как обычно, он свято верил, что обязан предусмотреть любую мелочь, сделать, чтобы хористы могли ни о чем, кроме пения, не думать), откуда-то из нутра торфяника снова вырывался огонь, и снова левый берег, сводя его работу на нет, несколько дней исправно горел.
Переезд срывался уже дважды, причем из-за этой суеты приходилось полностью прерывать спевки, – и всё же у меня никогда не было ощущения, что Лептагов считал это гнездившееся в торфе пламя врагом. Наоборот, он непонятно для меня быстро перестраивался, вел себя так, будто его прежняя деятельность никак не была связана с хором, вообще с пением, нет, с самого начала он просто складывал алтарь, предназначенный для всесожжений, и раз вышедшее из земли пламя пожрало то, что было для него приготовлено, значит, всё хорошо, правильно, жертва принята. Впрочем, нередко они слышали от него и другое: он говорил им, что это – огонь из преисподней, тот огонь, та кара, что ждет их всех, грешных и несчастных.
Рано утром 19 августа, убедившись, что из-за дыма они петь сегодня не смогут, Лептагов объехал на ялике только что проснувшийся хор и объявил, что репетиции не будет. Вместо нее через два часа они должны собраться на левом, низком берегу, откуда он и поведет их в торфяники. Там хористы легко наберут вдоволь пепла, которым, каясь перед Господом, в знак скорби и траура будут во время спевок посыпать себе голову. Они собрались вовремя, минута в минуту, здесь же, на берегу, послушно построились и пошли за ним, ничего не боясь, доверчивые будто дети.
Лептагов когда-то недолго учился в морском гвардейском училище – и теперь шел по болоту твердо, размашисто, тем же шагом, к какому был приучен гардемарином. Он знал, что перед хором он прав. Не оглядываясь, он вел их по этой мягкой, зыбкой, всё время дышащей под тобой почве – и верил, что они один за другим проваливаются в нее, не успев ни испугаться, ни крикнуть. Земля просто расступается под ними, под их ногами, и, приняв их грешные души, сходится снова.
Он вел хор по болоту, которое еще дымило: то тут, то там из торфа вырывался огонь, быстро перебегал рядом с воронкой и сразу гас, потому что гореть больше было нечему. Земля была податлива, как пух, и так же легко ноги по щиколотку уходили в этот нежный торфяной пепел. Он был теплым, кое-где еще даже горячим, и ты никогда не знал, остановится ли твоя нога или ты так и утонешь в этой мягкой серой перине. Ведя хористов на смерть, Лептагов шагал, как обычно, далеко выбрасывая ноги, и ему было всё равно, поспевают они за ним или нет. Он оставлял их; слава богу, наконец от них уходил.
Всё же иногда, когда кто-то из них забегал вперед и, оборотившись к нему, заискивающе спрашивал, зачем он привел их сюда, почему не хочет вернуться – ведь пепел можно собрать и куда ближе к реке, – он, чтобы подбодрить хористов, во весь голос кричал, что бояться нечего, суть не в них, а в их грехах, грехи их тяжелы, грехи тянут их вниз, если же они действительно раскаялись и Господь простил им – они сделаются легки, словно идущий по водам Христос.
Первые высокие языки пламени преобразили Лептагова – будто их он и ждал. Так, он с детства был косноязычен, и, когда объяснял хористам, как дышать, как управлять голосом, подстраиваясь под соседа, дабы каждый не тянул в свою степь, ему всегда было трудно: он злился, то и дело без повода обижал, оскорблял их. Они честно старались его понять, но, повторяю, это было очень непросто. Здесь же на него вдруг снизошло красноречие. Словно освободившись от этих бесконечных спевок, бесконечного учительства, он восторженно и громогласно, чтобы услышали все, объявил, что это огонь из преисподней, что она близка, совсем рядом, что пламя ее ждет не дождется их всех, грешных и страждущих, всех-всех, до последнего человека. С непонятной радостью он кричал им, что, как бы ни старались они вознести молитвы к Господу, как бы ни верили, что пение их с его, Лептагова, помощью уподобится ангельскому и они будут прощены, это зряшние надежды, всех ждет одно – геенна огненная.
Он брал в руки горсть горячего торфа, тот был легок и сух, стоило размять его пальцами – он превращался в пыль, и Лептагов возглашал, что то же будет и с ними: в пыль превратятся их тела и прах будет развеян по ветру.
Но похоже, они больше не слушали его, или им сделалось всё равно, что он говорил. Просто стараясь не отстать, они по-прежнему шли за ним, шли и пели, и это была как бы единая молитва. Он слышал ее, знал с самого начала, что так и будет, но не верил, что это пение продлится долго. Кашель рвал им горло, душил их, они захлебывались в кашле, и ему вдруг делалось их жалко, и стыдно, что он ждет, когда они смирятся и кончат мучить себя.
Так, гуськом, друг за другом, они шли несколько часов; от жара, сухости воздух дрожал, вибрировал, иногда вообще ничего нельзя было разобрать, и Лептагов долго не замечал (впрочем, заметив, он лишь удивился), что кашля, несмотря на гарь, стало меньше, и голоса хористов звучат время от времени почти как когда-то звучали в его хоре.
Жар и пламя разрывали воздух, голосаˊ то и дело скатывались, падали в ямы, и всё же каждый раз у них доставало силы выбраться. Он не знал, почему так, почему звук снова, как раньше, становится тугим и гибким – и теперь сам легко перекрывает впадины и провалы, зарастает рытвины и промоины. Вдруг он подумал, что Господь добр и спасет, наверняка их всех пожалеет. Он любил своего Господа, любил, когда Тот был добр, и теперь был рад, что его Господь над ними смилостивится. Он шел и говорил себе, что, наверное, Господь с самого начала знал, что простит им; но тут он снова путался и снова не понимал, зачем он, Лептагов, тогда был к ним послан.
Об этом он думал недолго, потому что куда больше его занимал сейчас воздух: тут были две, обе целиком зависимые от воздуха силы – дыхание и звук. Когда он позвал за собой хор, он был убежден, не сомневался, что звук слабее, может быть, поэтому он и привел их сюда, но оказалось, что это не так; теперь, ничего не понимая, он стал думать, что просто