Все возобновится!
В начале XIV столетия Русь не только бедствовала под игом злобных Тохар[136], как говорит Летописец, но и была омрачена облаком Еллинской мудрости. Едва только посаженное древо веры начинало увядать.
Презрение, оказываемое Татарами к обрядам св<ятой> веры, уничтожало уважение к оным и в самих Христианах. Различные толкования Священного Писания раздробили единство Церкви, явились ереси, явились совершенные вероотступничества, явились новые поклонники идолов. Одни только церковные праздники соблюдались, ибо они давали право на бездействие; но празднества и игрища приняли снова вид времен языческих.
Священники не знали над собой никакой власти; они торговали обрядами веры; крестины отлагались до свободного иерейского часа; церковные обряды свадьбы также отлагались; жених и невеста, довольствуясь согласием отца и матери, вступали в брачный союз, и очень часто иерею случалось в один и тот. же день венчать жениха и невесту и крестить у них сына или дочь; одни только покойники, не дожидаясь иерейского отпущения на тот свет, отправлялись в землю без благословения, сопровождаемые только воплями и рыданием родных и наемных плакуш. Съедаемая на могиле кутья и распиваемая Ракия[137] были часто единственным обрядом погребения.
Но обратимся к нашей повести.
Уже месяц был на закате, а звезда денница на востоке – Савва Ивич не собирается на ловлю. Это худой знак; и очень худой, если читатель помнит, что, возвратившись с лова, он нашел Мильцу испустившую дыхание в объятиях Младеня Черногорского, плавающего в крови, а безвременный плод своего союза и любви к Мильце испускающим звонкий плач.
Савва ударился в слезы – и весь двор его плакал; потому что сроду никто не видал такой доброй боярыни, какова была Мильца: она никого не жаловала недобрым словом; при ней было вдоволь и хлеба и соли, а по праздникам пирогов с липником и с маком. Она часто плакала и плакалась за других, а нищим и небогим подавала милостыню, а детям давала сладких ковриг, а болящим доброе зелье; при ней все пело веселые песни и плясало под бубны, рожки и сопелки.
Савва Ивич, очнувшись от горя, вспомнил, что Мильцу и Младеня должно предать земле; он послал в Зимницкий погост за иереем; но иерей праздновал Пасху и до Троицына дня положил никого не хоронить. Что было делать? Спеленали[138] тела Младеня и Мильцы, уложили в дубовые корсты[139], отнесли на могилу, совершили тризну брашною и вином и тем кончили обряд погребения.
IV
Под надзором не отца, но дряхлой Иловны, Лавр рос не по годам, по часам. Он пошел не в отца. Когда русые волосы Саввы Ивича уже поседели и он, отягченный летами, покинул уже ловлю, перевел собак из закуты в свою светлицу – у Лавра вились уже на плечах черные как смоль кудри, в очах светилось удальство, в сердце шумела буря юношеских страстей, в голове толпились желания, в душе жажда воли и славы.
Он любил старую Иловну; она одна заботилась об нем, ибо отец его заботился только о своих собаках. Но Иловна была не векожизна[140], она отдала богу душу.
После смерти ее Лавра ничто уже не приковывало к дому.
Узнав, что все Князья Русские идут войною в горы Черкасские по Ханской воле на Ясов и Оуланов[141], Лавр сдружился с Мирзой Якши, Темником Понизовской земли, отправляющимся в Аш-Тарханы, где было сборное место Князей. Зная, что отец не согласится на отъезд его, он скрылся тайно из отцовского дома и пустился с Татарином по реке Бугу, от Буга большим окопом[142] чрез степи, заселенные Ордами Татарскими, и чрез реки: Куфис, Алматай, Сингуль, Данапр и проч. вплоть до Саркела на Танаше[143], и потом степью же до Аш-Тарханы.
Стан Князей Русских был расположен между рекою Атель и Ахтубой.
Лавр поклонился Князьям: Великому Князю Димитрию, Андрею Александровичу Городецкому, Князю Ростовскому, Князю Ярославскому и Князю Глебу Белозерскому, потом явился к Хану Мангу-Тимуру, ибо желал служить вольным воином.
В Просинец[144] войско Татар и Русских двинулось от Ателя к Терку, прошло реку Соану, перешло Терк и обложило город Тиауко, близ ворот железных, в городах Ясских и Черкасских.
Когда уже Тиауко был взят, Аланы и Ясы покорились снова игу Татарскому.
Лавр невзлюбил губительной войны, размышляя, что под игом Татар есть только одна слава: свергнуть иго их – он отстал от рати, переходившей Аланскую землю, и ехал задумчиво боком юдоли. Конь его, управляемый собственною волею, забрел в ущелья и вывез Лавра на поляну, окруженную роскошной природой; Лавр очнулся, увидев хижину, подле которой сидел на толстом пне дерева старец в волосяной одежде – и плакал как младенец.
Жалко стало Лавру старика; он спросил его о причине горя.
– Здесь стояло великое древо! – отвечал старик наречием, похожим на Русское. – Насадил его дед мой, тому назад двести лет; под тенью его часто сидел отец мой, жена и дочь моя; к нему сходились соседи плясать и петь песни; под ним привык отдыхать и я; оно было лучше людей: оно не требовало платы за тень свою!.. Оно было памятником, осенявшим могилу любимых мною… Пришли враги и срубили мое дерево!
Плачевный голос старика был звучен.
С испугом выбежала из хижины девушка в белом карсите[145], с повязкою, усеянной серебряными кружками. Она бросилась к старцу, обняла его, что-то сказала ему нежно и обратила смущенный, недоверчивый взгляд на Лавра.
– Добрый старик! – вскричал Лавр. – Я заменю тебе твое любимое древо, я осеню твою старость!
Старик посмотрел с сожалением на Лавра.
– Внимай, юный брат, словам времени! – сказал он. – Если б рука моя опиралась на костыль, а не на это доброе существо, ты не давал бы необдуманного обета, ты не с той волею шел к нам, чтоб поселиться здесь. Есть у нас довольствие и мир, но у нас нет славы, которую вы ищете. Иди же, юноша, вперед, но не забудь, что есть две славы: есть слава, сеющая благо, насаждающая на земле древо мира, и другая, ложное солнце, изливающее не благодетельный свет, а жадный пламень. Иди, юноша, далее! Зачем хочешь ты обратить дочь мою в преграду, остановившую добрый порыв твой? Иди под кровом неба!
– Не отгоняй меня от себя, добрый старец! – вскричал Лавр. – Я проклял уже ту славу, у которой в руках только меч и огнь, а для всякой другой славы дочь твоя не преграда. Край ваш разорен, кроме неба и земли, в нем ничего не осталось, я поведу тебя на свою родину.
– Кроме неба и земли? – сказал старец. – Что ж нужно более для человека? Или не с кем бы было беседовать ему в уединении? Или не на что смотреть ему и нечему дивиться? А светила небесные? А голос всей природы, к которому так внимательно доброе сердце?.. А песни птиц, которые трогают, веселят, но не печалят души, как люди, своими жалобными звуками?.. А жаркие объятия солнца, а ласки прохлады, а труд, доставляющий сладость отдохновения?..
– Дивны слова твои, старец; я хочу остаться с тобою! Между тобой и дочерью твоею я буду жить как между небом и землею.
– Ты один в мире или есть на земле человек, которого ты можешь назвать отцом?
– Отец?.. есть.
– Благословил ли он твою волю?
– Волю?.. Нет, он говорил, что у сына нет воли.
– Ты один у отца своего или есть и другие, которые имеют право на его ласки и попечения?
Лавр задумался.
– Ласки и попечения? – сказал он наконец. – Меня ласкал не отец, а старая добрая женщина, рабыня моего отца… Но она уже умерла.
Старик в свою очередь задумался.
– И ты хочешь непременно остаться здесь?
– Хочу, я ни от кого не слыхал таких речей, как от тебя, никого не видел лучше твоей дочери!.. Говорят: если кого полюбишь, без того нельзя жить, тот есть лучший друг в свете.
– Если не обманываешься ни в себе, ни в нем, – прибавил старик.
Лавр сел подле старика; солнце разожгло железный шлем его; он отер пот с лица и вздохнул.
Когда девушка взглянула ему в лицо, услышала вздох его, увидела, что он дружески сел подле отца ее, она вспыхнула радостью; недоверчивость и боязнь исчезли с лица ее; она кинулась быстро в хижину, вынесла оттуда сладкое питье, сделанное из сока плодов, и поднесла гостю.
Старик всматривался в лицо Лавра.
– Если ты волен оставаться с нами, – сказал он наконец, – то оставайся, ты так похож на дочь мою, увезенную юнаком Черногорским… Твой голос и твои очи будут припоминать мне то время, когда еще была у меня Зорана, и сын и дочь, которых похитили у меня смерть, меч и люди. Была мне память по них дедовское дерево… и то сгубили! Одна Стано осталась мне утешение! – Старик залился слезами и обнял девушку.