Бричка Кожуха, в которой нельзя дотронуться до деревянных частей, покатилась, и за ней покатилось нестерпимое знойно-звенящее дребезжание. Из-за сиденья выглядывал обжигающий пулемет.
Кубанец въехал в непроглядно волнующиеся удушливые облака. Ничего нельзя разобрать, но слышно - утомленно, бестолково и разрозненно идут разбившиеся ряды, едут конные, скрипят обозы. Черно сожженные лица мутно отсвечивают капающим потом.
Ни говора, ни смеха - тяжкое, плывущее вместе со всеми молчание. И в нем, в этом жарко переполненном молчании, те же разомлелые, разваренные как попало, шаги, звуки копыт, скрип осей.
Понуро ступают лошади с бессильно свесившимися ушами.
Головенки детей переваливаются в повозках из стороны в сторону, и мутно белеют оскаленные зубы.
- Пи-ить... пи-ить...
Плывет удушливая, белесая, все покрывающая мгла, а в ней невидимо идут ряды, едут конные, со скрипом тянутся обозы. А может быть, это не зной, не плывущая белесая мгла, а налитое отчаяние, и нет надежды, нет мысли, лишь одна неизбежность. То, что железно сцепило, когда вошли в узкую дыру между морем и горами, затаенно шло все время вместе с ними, - теперь грозно глянуло концом: голодные, босые, изнуренные, в отрепьях, и солнце доканывает. А впереди жадно ждут сытые, приготовившиеся, окопавшиеся казачьи полки, хищные генералы.
Кубанец ехал в этих молчаливо-скрипучих удушливых облаках, только по окрикам разбираясь, где какая часть.
Временами разрывается серая мгла, и в просвете волнисто дрожат очертания холмов, млеет лес, струится голубое небо, и в воспаленные лица солдат исступленно глядит солнце. И опять медленно ползет, все покрывая нестройным гулом шагов, разрозненными звуками копыт, скрипучей музыкой обозов, безнадежностью. По обочинам, неясно выступая в плывущих облаках, сидят и лежат обессилевшие, запрокинув головы, чернея открытыми иссохшими ртами, и вьются мухи.
Кубанец, натыкаясь на людей и лошадей, доехал до головного отряда, слегка нагнулся с седла, переговорил с командиром. Тот нахмурился, глянул на смутно идущих, поминутно проступающих и теряющихся солдат, приостановился и чужим, не похожим на свой, хриплым голосом, скомандовал:
- По-олк, стой!..
Душная мгла сейчас же, как вата, проглотила его слова, но, оказывается, где нужно, услышали и, все удаляясь и все слабея, прокричали на разные голоса:
- Батальон, стой!.. Ро-ота... стой!
И где-то совсем далеко едва уловимо подержалось и мягко погасло:
- ...сто-о-ой!..
Гул шагов в головной колонне смолк, и все дальше и дальше побежало замирание движения, и в остановившейся мутно-горячей мгле на секунду наступило не только молчание, но и тишина, великая тишина бесконечной усталости, беспощадного зноя. Потом разом наполнилась многочисленным сморканием; откашливали набившуюся пыль; поминали матерей; крутили из листьев и травы цигарки, - и медленно оседающая пыль открывала лица, лошадиные морды, повозки.
Сидели на обочинах, в шоссейных канавах, держа между колен штыки. Неподвижно под палящим солнцем лежали, вытянувшись на спине.
Бессильно стояли лошади, свесив морды, не отгоняя густыми тучами липнувших мух.
- Вста-ва-ай!.. Эй, подымай-ся-а-а!..
Никто не шевельнулся, не тронулся: так же было неподвижно шоссе с людьми, лошадьми, повозками. Казалось, не было силы поднять людей, как груду камней, налитых зноем.
- Вставайте же... так вас и так... Какого дьявола!
Как приговоренные, поднимались по одному, по два и, не строясь и не дожидаясь команды, шли, как попало, положив давящие винтовки на плечи, глядя воспаленными глазами.
Шли вразброд по шоссе, по обочинам, по косогорам. Заскрипели повозки, и бесчисленно затолклись тучи мух.
Обугленные лица, сверкающие белки. Вместо шапок под страшным солнцем на головах лопухи, ветки; жгуты навернутой соломы. Шагают босые, истрескавшиеся, почернелые ноги. Иной, как арап, чернеет голым телом, и лишь бахромой болтаются тряпки около причинного места. Сухие мышцы исхудало выступают под почернелой кожей, и шагают, закинув голову, с винтовками на плечах, крохотно сузив глаза, раскрыв пересохшие рты. Лохматая, оборванная, почернелая, голая, скрипучая орда, и идет за ней зной, и идут за ней голод и отчаяние. Снова нехотя изнеможенно подымаются белые облака, и с самых гор сползает в степь бесконечно клубящееся шоссе.
Вдруг неожиданно и странно:
- Правое плечо вперед!
И каждый раз, как подходит новая часть, с недоумением слышит:
- Правое плечо... правое... правое!..
Сначала удивленно, потом оживленной гурьбой сбегают на проселок. Он кремнист, без пыли, и видно, как торопливо сворачивают части, спускаются конные и, со скрипом и грузно покачиваясь, съезжает обоз, двуколки. Открываются дали, перелески, голубые горы. Все судорожно-знойно трепещет безумное солнце. Мухи черными полчищами тоже сворачивают. Медленно оседающие облака пыли и удушливое молчание остаются на шоссе, а проселок оживает голосами, восклицаниями, смехом:
- Та куда нас?
- Мабудь, в лис отведуть, трохи горло перемочить, дуже пересмякло.
- Голова!.. В лиси тоби перину сготовилы, растягайся.
- Та пышок с каймаком напеклы.
- С маслом...
- Со смитаной...
- С мэдом...
- Та кавуна холодненького...
Высокий, костлявый, в изорванном, мокром от пота фраке, - и болтаются грязные кружевные остатки, из которых все лезет наружу, - сердито сплюнул тягучую слюну:
- Та цытьте вы, собаки... замолчить!..
Злобно перетянул ремень, загнал живот под самые ребра и свирепо переложил с плеча на плечо отдавившую винтовку.
Хохот колыхнул густую тучу носившихся мух.
- Опанас, та що ж ты зад прикрыв, а передницу усю напоказ? Сдвинь портки с заду на перед, а то бабы у станицы не дадут варэникив, - будут вид тебе морды воротить.
- Го-го-го... Хо-хо-хо...
- Хлопцы, а ей-бо, должно, дневка.
- Та тут нияких станиц нэма, я же знаю.
- Що брехать. Вон от шаше столбы пишлы, телеграф. А куда ж вин, як не в станицу?
- Гей, кавалерия, що ж вы задаром хлеб едите, - грайте.
С лошади, покачивавшей на вьюке притороченный граммофон, с хрипотой понеслось:
Ку-да, куда-а-а... пш... пш... вы уда-ли-лись...
пш... пш... ве-ес-ны-ы...
Понеслось среди зноя, среди черных колеблющихся мушиных туч, среди измученно, но весело шагающих, покрытых потом и белою мукою, изодранных, голых людей, и солнце смотрело с исступленным равнодушием. Горячим свинцом налитые, еле передвигающиеся ноги, а чей то пересмякший высокий тенор начал:
А-а хо-зяй-ка до-бре зна-ла...
Да оборвалось - перехватило сухотой горло. Другие, такие же зноем охриплые голоса подхватили:
...Чо-го мо-скаль хо-че,
Тильки жда-ла ба-ра-ба-на,
Як вин за-тур-ко-че...
Почернелые лица повеселели, и в разных концах хоть и хрипло, но дружно подхватили тонкие и толстые голоса:
Як дож-да-лась ба-ра-ба-на,
"Слава ж то-би, бо-же!"
Та и ка-же мос-ка-ле-ви:
"Ва-ре-ни-кив, може?"
Аж пид-скочив мос-каль,
Та ни-ко-ли жда-ти:
"Лав-рении-ки, лав-рении-ки!"
Тай по-биг из ха-ты...
И долго вразбивку, нестройно, хрипло над толпой носилось:
Ва-ре-ники!.. ва-ре-ники!..
...Ку-у-да-а, ку-у-да... вб-ес-ны-ы мо-ей
зла-ты-е дни-и...
- Э-э, глянь: батько!
Все, проходя, поворачивали головы и смотрели: да, он, все такой же: небольшой, коренастый, гриб с обвисшей грязной соломенной шляпой. Стоит, смотрит на них. И волосатая грудь смотрит из рваной, пропотелой, с отвисшим воротом гимнастерки. Обвисли отрепья, и выглядывают из рваных опорок потрескавшиеся ноги.
- Хлопцы, а наш батько дуже на бандита похож: в лиси встренься сховаешься от его.
С любовью глядят и смеются.
А он пропускает мимо себя нестройные, ленивые, медленно гудящие толпы и сверлит маленькими неупускающими глазками, которые стали сини на железном лице.
"Да... орда, разбойная орда, - думает Кожух, - встренься зараз козаки, все пропало... Орда!.."
Ку-да-а... ку-да-а вы уда-ли-лись... пшш... пшгц...
...Ва-ре-ни-ки!.. ва-ре-ни-ки!..
- Що таке? що таке? - побежало по толпам, погашая и "куда, куда..." и "вареники...".
Водворилось могильное молчание, полное гула шагов, и все головы повернулись, все глаза потянулись в одну сторону - в ту сторону, куда, как по нитке, уходили телеграфные столбы, становясь все меньше и меньше и пропадая в дрожащем зное тоненькими карандашами. На ближних четырех столбах неподвижно висело четыре голых человека. Черно кишели густо взлетающие мухи. Головы нагнуты, как будто молодыми подбородками прижимали прихватившую их петлю; оскаленные зубы; черные ямы выклеванных глаз. Из расклеванного живота тянулись ослизло-зеленые внутренности. Палило солнце. Кожа, черно-иссеченная шомполами, полопалась. Воронье поднялось, рассеялось по верхушкам столбов, поглядывало боком вниз.
Четверо, а пятая... а на пятом была девушка с вырезанными грудями, голая и почернелая.
- Полк, сто-ой!..