- Который? - спросил он, входя и уже зная, зачем его вызвали. - Какой вопрос?
- Надо спросить его, на что он жалуется?
Переводчик отвел своего "клиента" к зарешеченному окну, как бы желая его получше рассмотреть, поговорил с ним минуты три и сделал заключение:
- Он сам из Кавказ. Зарезал своего жену. Он не владеет татарского языка. Он хорошо говорит только по русскому языку.
- Что же он говорит?
- Он говорит, что у него очень болит гырудь, самое сердце. И еще он хочет попить очень немножко чай. Это как? Не просто чай, а байховый чай.
- А какава не хотишь?
Этот вопрос раздался из-под груды тряпья в углу, где лежал, можно было подумать, мертвый. Из-под тряпья показалась стариковская, наполовину обритая голова с заблестевшими, почти стеклянными глазами, устремленными на человека, зарезавшего свою жену и сейчас желавшего попить чаю. И не просто чаю, а байхового.
Это развеселило почти всех больных.
Впрочем, после осмотра и купания оказалось, что усатый санитар дядя Вася был прав: не так уж много подлинно больных среди арестантов. Больше, однако, людей, истомленных тюрьмой и хотевших, чтобы на них "обратили внимание", как выражался дядя Вася. Но были, однако, и тяжелобольные.
В операционной зажгли электрические лампы. Не во многих домах Сибири тогда горело электричество.
Бурденко был обижен, что в то время, когда он проводил больных через душ, профессор не только сам делал операции, но и поручил Савичеву и Семенову под его, профессора, наблюдением вырезать две липомы.
Бурденко не скрывал своей обиды. Он никогда не мог этого скрыть. И когда Орешек сказал: "Ну вот, белье кончилось. Не знаю, во что будем теперь обряжать первоприбывших", - Бурденко вдруг почти закричал на него:
- Да будет вам рыдать и плакать!
- Нилыч, подойдите, пожалуйста, ко мне, - позвал профессор, моя после операции руки под мраморным умывальником. - Что с вами, Нилыч?
- Что, разве я делаю что-нибудь неправильно? - спросил Бурденко.
- Все правильно, - сказал профессор. - Но нестерпимо грубо. Это же все-таки исполняющий обязанности врача. Вообще я сегодня не узнаю вас.
- ...Мне было трудно объяснить любимому профессору, что этой грубостью я, может быть, раньше всего взбадривал тогда самого себя, - вспоминал профессор Бурденко. - Это было тогда у меня что-то вроде защитной формы против чего-то грозившего мне. Чего точно, я еще не знал. Но я ждал несчастья и нервничал.
И ВДРУГ ВСЕ РУХНУЛО
- ...Наверно, немало людей всякое сильное событие переживают дважды, трижды: сперва наяву, затем во сне. А я во сне переживаю все много драматичнее, - говорил профессор Бурденко. - Так с детства и до старости. Я одно время даже записывал сны. Хотелось проследить, в какой степени они отражают действительность. Впрочем, проследить это не так легко. И вообще все не так просто.
Всю ночь после возвращения из тюремной больницы студенту Бурденко снилась тюрьма, в которой, собственно, он ведь не был. И больше того, он увидел во сне самого себя посаженным в тюрьму, как в клетку, окруженную со всех сторон, снизу доверху, ржавыми чугунными решетками. Сперва он надеялся расшатать их, согнуть, выломать, высадить плечом. Но ничего не получалось. Тогда в крайнем возмущении, ослабевший, он стал кричать, ругаться: ведь его посадили без всякой вины! Неужели человека надо загонять в тюрьму за то, что он прочел две-три запретных книжки? И, во-первых, он не знал, что они запретные...
"Врешь, врешь! Зачем же ты врешь? Ты все знал. А теперь, вот видишь, испугался. А ведь еще когда было говорено, что от сумы да от тюрьмы не отбрешешься. И загадывать наперед ничего нельзя".
Бурденко удивился, узнав во сне голос дедушки. Это дедушка, оказывается, вместо того чтобы хлопотать, выручать его, упрекал вдруг. Но сам не показывался. Голос дедушки звучал откуда-то из-за высокой бревенчатой стены. И этот голос, наверно, слышали тюремщики, которых, однако, тоже было не видно.
Видно было издали только женщину, которая бодро шла, постукивая каблучками по каменным плитам тюремного двора.
Бурденко старался из-за решетки разглядеть эту женщину, как будто хорошо знакомую. Несмотря на зиму, она была в белой панамке, чуть надвинутой на глаза, и в длинных, почти по локоть, вязаных перчатках.
Наконец Бурденко узнал: это Кира. Он отвернулся, ушел в самый угол камеры-клетки. Ему не хотелось сейчас видеть Киру.
И особенно не хотелось, чтобы она видела, в каком он очутился положении.
Но она приблизилась к нему. Углом глаза он все-таки видел, как она отогнула край своей панамки, вглядывалась в него. И, немного помедлив, о чем-то очень быстро заговорила. Бурденко хотел услышать, что же такое она говорила, но не все ему удалось услышать. Как странно, она, кажется, говорила по-французски. Бурденко сердился: это она, должно быть, нарочно говорила по-французски, узнав, что это самое слабое его место французский язык. Потом она перешла на русский:
- Кого бы я когда ни целовала, но все равно я навсегда верна вам, хотя вы нестерпимо грубы.
- Позвольте, позвольте, но мы ведь с вами даже незнакомы, - стараясь не обижаться, быть деликатным, начал Бурденко. Но его кто-то сзади окликнул.
- Извините, коллега, - это уже наяву произнес огромный детина, студент четвертого курса, прозванный, может быть, за круглое, почти детское личико Деткой. - Я был уверен, что вы уже встали, - восьмой час. Ну, ладно, я сперва зайду к В-ву, потом к вам... Одевайтесь.
Вот свинья, рассердился Бурденко, так и не дал досмотреть сон, показавшийся уже не таким тяжелым после того, как в нем появилась Кира.
И все-таки после сна остался на душе какой-то неприятный осадок.
Осадок этот не рассосался и после того, как Бурденко встал, умылся, спустился в нижний этаж за кипятком.
На лестнице, когда он возвращался в свою комнату, его остановил Детка.
- А я уже ищу вас, коллега, - весело сказал этот детина. - Вот что я хотел показать вам, - протянул он какую-то бумагу.
Бурденко одной рукой держал горячую, очень горячую алюминиевую кружку с кипятком, другой прикоснулся к бумаге и, близоруко щурясь, стал читать мелким почерком написанное на двух листках ученической тетради:
"Нашим товарищам-студентам Санкт-Петербургского университета нанесено тягчайшее оскорбление, глубоко возмутившее нас, студентов Томского университета. А потому:
Мы требуем, во-первых... во-вторых... в-третьих... в-четвертых... в-пятых..."
Бурденко поставил горячую кружку на перила лестницы и дочитал бумагу до конца.
Особенно его поразил пункт, в котором было сказано, что "мы требуем, чтобы правительство гарантировало физическую и нравственную неприкосновенность личности, то есть чтобы каждый случай насилия над массой студентов разбирался в общественных учреждениях и чтобы было ясно, имела ли право полиция пустить в ход насилие или нет".
И дальше следовали угрозы: "если наши требования не будут удовлетворены", отказаться от посещения лекций, клиник, практических занятий и т.д.
- Удобно ли, чтобы студенты так обращались к правительству? Что это такое - требуем? Разве нельзя написать более вежливо, допустим, очень просим или даже лучше - ходатайствуем? Вежливость ведь не может повредить делу, - хотел сказать Бурденко. Но сказал только:
- Серьезная бумага!
- Может быть, у вас, коллега, есть какие-нибудь дополнения, замечания? Это мы еще можем дописать, доработать. У нас еще есть немного времени.
- Ну что ж тут дорабатывать?.. - пожал плечами Бурденко. Вынул из кармана носовой платок, чтобы обмотать ручку кружки: так будет ее лучше нести.
- Вообще-то как будто и вы не можете придраться тут ни к чему, - сказал Детка. - Я слышал вашу речь вчера. Бумага составлена, мне думается, во многом в аспекте вашей речи...
Эти слова звучали как комплимент. Но воспоминания о собственной речи были сейчас неприятны Бурденко. Однако, похоже, сию минуту затевалось что-то еще не до конца понятное, но, пожалуй, еще более неприятное, чем его речь, которую хотелось забыть.
- Ну что же, - неопределенно сказал Бурденко, будто согласившись с чем-то, и взглянул на большие круглые часы в деревянной оправе, висевшие над лестницей. - О, уже скоро девять, я опаздываю...
- Я задержу вас еще всего на одну секунду, - сказал Детка. - Вы, надеюсь, подпишете эту бумагу?
- А почему я?
- Но тут уже больше шестидесяти студентов подписались, - показал Детка, развернув веером несколько страниц. - И как вы понимаете, коллега, мы просим подписи не у каждого встречного...
Бурденко потрогал кружку. Она была уже не такая горячая.
- Не удалось попить чаю, - вздохнул он. И снова спрятал в карман носовой платок.
- Но, может быть, коллега, вас что-нибудь смущает? - спросил Детка. И толстые губы его пошевелила улыбка. - Может быть, вы, что, конечно, уважительно - боитесь репрессий?
- Не больше, чем вы! - вскипел Бурденко. - Это что, - кивнул он на бумагу, - можно подписать карандашом?