За луком на тот конец Камышинки надо было ходить на закате месяца, перед утром. Тогда все не стоит на месте, все шевелится и расплывается - и тени, и блики, а в руслах канав и меж скопляется теплый воздух и запах полыни. Лук надо б было есть с солью, чтоб макать прямо, тогда, может, не палило б живот и не ломило скулы. Его уже накопилось в чулане целое беремя, но я все крал и крал - про запас...
Оказывается, нельзя долго обижаться на человека, если он скрылся неизвестно куда,- тогда не веришь, что он ушел далеко и надолго. Тогда о нем думаешь одно хорошее и ждешь его не только по ночам, но и днем...
Я больше не подпирал дверь - Царю трудно было дышать, не то что побираться, а в то утро я еще с крыльца услыхал оцепенелую тишину в хате. Моя веревочная петля-запорка на сундуке была целой. Каменная немота непустой печки пригнула меня к полу, и я как по чужой меже прошмыгнул в чулан, чтоб выложить из-за пазухи лук, а на двор выбежал во весь рост. Тут реяла предрассветная мгла - уже потухали звезды. На проулке пахло овечками и молоком. Я вышел на выгон и в канаве, заросшей теплой глухой крапивой, подождал солнце. Оно взошло впереди меня из-за погоста, а Камышинка была сзади. Там позади, на западе, в сизом пару мрела Брянщина. Момич явился тогда ночью оттуда, из-за речки, а ушел он совсем в другую сторону - на выгон. По выгону можно идти на восток - мимо сельсовета и церкви, но можно и на север мимо ветряков и околка. От него до Кашары останется версты три или четыре, не больше. Я не стал ждать, когда пастухи пригонят коров, и пошел на север. Перед глазами у меня плыли голубые и красные шары.
Момичев загон, где мы метали парину, я узнал издали и пошел по нему к Кашаре. Рожь уже выметывалась в колос. Роса нагрелась, и мои ноги отмылись и стали желтые, как свечи. На опушку леса я ступил как в притвор церкви - у меня озябла спина, а рот высох. Тут никто не трогал щавель, он пробивался красными стеблями, но рвать его я не стал. Внизу, в дремучем спаде Кашары, скрипели коростели и по-бычиному взревывала выпь. Я скричал Зюзину частушку про девок с нашего конца и боком, чтобы помнить, в какой стороне поле, пошел в кусты. Их ветки сплелись и перепутались, и то, за чем я шел сюда, страшило и гнало меня на поляны. Там я подол-гу сидел, кричал частушку, а потом слушал и ждал. В Катаре гремела тишина. Кусты и деревья то запрокидывались, то неслись к небу, и я несся вместе со всем, и перед глазами у меня плыли и плыли разноцветные шары и кольца...
Момича я увидел с поляны. Он стоял под аркой густых ореховых кустов с винтовкой в руках. На обращенном ко мне штыке сиял большой лохматый шар. Я поздоровался тем же голосом, каким кричал частушку,- не сладил с собой. Момич молчал, не опускал винтовку и глядел куда-то через меня. Я оглянулся, но, кроме Кашары, ничего не увидел.
- Ты один? - грозно спросил он.
- А с кем мне больше! - сказал я.
- Развел колготню до неба... Ну иди ближе, чего стоишь там!
Под кустами на завялом береме папоротника лежали клетчатая попонка и зипун, а рядом, прислоненная горлом к рогулине ветки, стояла литровая бутылка с недопитым молоком.
- Ты... как попал-то сюда? - испытующе спросил Момич.
Он был в суконных башмаках на толстую пеструю портянку - от попонки, видно, оторвал, и портки на нем были другие, не те, что тогда ночью.
- Как, говорю, очутился тут? - повторил он и снова оглядел лес.
- Тебя искал,- сказал я.
- Зачем?
- Дядя Иван помер,- сообщил я.
Момич повесил на орешину винтовку и сел. От его ног шел пар - башмаки и портянки были мокрые. Он сидел и разглядывал их - то левую, то правую ногу, а я стоял и видел одну только бутылку. За моей спиной в низине Кашары мяукали иволги и ухала выпь. Через листвяной шатер на логово Момича пробивались прямые и тонкие лучи.
- К босому по лапти пришел ты, Александр! - вечность сгодя, угрюмо сказал Момич, не поднимая на меня глаз.- На, допей вот...
Он нашарил рукой бутылку и протянул ее мне.
- Я не хочу,- сказал я.
- И давно?
Он спрашивал насмешливо, а глядел на меня виновато, и я отогнал глаза от бутылки и сказал:
- Неш я за тем?
- Не дури,- укорил Момич. Он встал, вложил мне в руки бутылку и крепко полапал мое плечо.- Ты б, говорю, лук у людей дергал, не опухнуть чтоб. Слышь?
- Соли ж все равно нету,- напомнил я.
- Я дам немного,- сказал он, наклоняясь над зипуном, а я засунул горло бутылки в рот и стал пить молоко. Я пил и сквозь ресницы видел голубые и красные шары, а за ними, на краю той поляны, откуда я пришел сам,- Зюзю и Голуба. Они пропали одни, без шаров, когда я зажмурил-ся, и объявились опять, как только я открыл глаза. Зюзя был в кожанке, а Голуб в зеленой гимнас-терке и в переплечных ремнях. Они крались мимо нас в низину Кашары, где ухала выпь, и наганы зачем-то держали возле подбородков. Я не мог отнять ото рта бутылку и не мог крикнуть что-нибудь Момичу, он стоял на коленях и возился с зипуном и попонкой. Может, мне надо было присесть и ничего больше не делать,- Зюзя с Голубом почти миновали наши кусты, но я подско-чил к Момичу и пнул его в бок ногой. Он вскинул голову, увидел то, что я хотел, и на четверень-ках рванулся к винтовке. Зюзя в это время глянул в нашу сторону и молча шарахнулся в кусты прочь от Голуба. Я услыхал, как Момич негромко и приветливо сказал: "А-а", будто встречал гостей, которых долго ждал, и тут же Катара взорвалась обвальным грохотом и гулом. Я тогда падал, но все же успел увидеть и услышать, как высоко подсигнул и по-бабски тонко вскрикнул Голуб, нырнув головой в куст...
Я сидел затылком к поляне и всем телом ощущал там уже знакомую мне оцепенело-непустую тишину она всюду одинаковая, где лежит мертвый - в лесу или в хате. Момич трудно и медленно подвигался ко мне на коленях, опираясь правой рукой на винтовку, а левой загребая воздух, как воду. Я не двигался и не моргал - ждал его и слушал тишину на поляне. Он издали обхватил мою шею левой рукой, приблизил свое лицо к моему и прохрипел, глядя мне в глаза:
- Што делать теперь, а? С тобой што мне делать! Ты ж молоденец, грех мне будет... Ну?
Видно, он хотел услыхать, что я отвечу, потому что разжал пальцы на моей шее, и я крикнул:
- А ему не грех за тетку Егоровну? Пускай теперь знает!
- Да ты как же? Стало быть, ты понарошке навел их? - страшно спросил Момич и откачнулся от меня назад.
- Ничего я не наводил! - опять прокричал я и подвинулся к нему сам.- Я чуть нашел тебя... А они сами! Пускай теперь знают!..
Далеко от нас, в стороне поля, три раза подряд чуть различимо татахнули выстрелы - Зюзя убегал и смелел. Мы сидели друг перед другом - я спиной, а Момич лицом к поляне, и я слыхал, как на ней гудели шмели. Момич долго вглядывался туда, как глядят в сутемень колодезя, когда упустят ведро, и вдруг отложил в сторону винтовку, а мне сказал, будто мы были в его хате:
- Ты б докончил молоко-то.
Бутылку я зажимал коленями; на дне там оставалось еще глотка два. Момич проследил, пока я допил молоко, и опять заглянул через меня на поляну.
- Вот оно и вышло - белый к обеду, а черный под обух! - проговорил он непонятное мне и встал.- Этот-то... Зюзя видел нас?
- А то нет! - сказал я и тоже встал.
Момич оглядел Катару, небо, потом свои ноги. Наверно, он что-то забыл и хотел вспомнить, потому что дважды хлопнул себя ладонью по лбу и дважды охнул как от боли.
- Ты про что, дядь Мось? Может, я знаю? - спросил я.
Он тряхнул головой и поднял зипун и винтовку.
- Пошли! Жива!
Я подбежал к кустам и схватил попонку. До Брянщины было не десять и не двадцать верст, и надо, чтоб каждый из нас нес поровну, он зипун и винтовку, а я попонку и бутылку...
Поляну, где лежал Голуб, мы обошли стороной. Момич все время оттеснял-загораживал меня - не хотел, видно, чтоб я оглядывался на нее. Мы забирали все вниз и вниз, к болоту. Зипун Момич нес на плече, а винтовку в руках. Я тоже умостил попонку на плечи, а бутылку обернул горлом вперед. Край болота зарос багульником, ольхой и аиром, и Момич пошел тут впереди, а я сзади. Он шел пригнувшись, раздвигая заросли штыком, и я тоже пригибался как он, не ниже и не выше.
- Ну всё! - неожиданно сказал Момич и остановился.- Тут мы должны расчалиться. Мне, вишь, влево надо,- показал он на болото. Там шелестел камыш, скрипели коростели и ухала выпь. Я выше колен подвернул портки и взглянул на Момича.
- Тебе со мной не сутерпь будет, Александр! - глухо сказал он и стал ко мне боком.- Моей бедой ты сыт не будешь... Уходи один. Зараз прямо. В город какой-нибудь подавайся...
Я стоял, молчал и плакал, потом передал ему попонку, а бутылку оставил зачем-то себе.
- Ну... прощевай,- клекотным шепотом сказал Момич.- Не помни лиха. Быль-небыль, а след наш тут все одно когда-нибудь заглохнет...
Я не скоро выбрался из Катары и пошел на север. Рожь выметывалась в колос и была выше меня, потому что я шел пригнувшись. Солнце било мне в спину. Оно сияло с той стороны, где осталась Камышинка - черное горе мое, светлая радость моя!..