— С нас довольно. Попы да царь нарочно в темноте держали, чтобы кровушку нашу пить.
И дернуло профессора возразить, что хотя и неточная, но наука о душе есть. В Англии и Америке существует даже "Общество психических исследований", задавшееся целью доказать научное существование загробного мира, сверхфизических и инфрафизических явлений. Рассказал профессор о том, что открыто "астральное тело", могущее у некоторых людей экстерриторизироваться и материализироваться где угодно. Пошел разговор о спиритизме.
— Не могу сказать, чтобы это все было научно, — сказал профессор, — но должен заметить, что кроме видимого мира есть мир невидимый. Мы окружены особыми невидимыми существами, мы ими дышим и ими проникаемся.
— Миазмы, — крикнул кто-то из толпы.
— Нет, товарищи, это не миазмы и не микробы, а это особые несовершенные духи. Наука их называет ларвами, эгрегорами или элементалями. По определению теософов, это души потерявших образ человеческий людей, души преступников, или проявленные мысли и чувства, или даже поступки дурных людей.
— Грищук, а ведь ты и правда на ларву похож, — крикнул кто-то.
Раздался грубый смех. И смолк сейчас же. Кто-то робко спросил:
— А как же, товарищ, так сделать, чтобы ларва не овладела мною?
— А что, товарищ, примечали действие ларвы на людей? — спросил другой.
— Чтобы избавиться от ларвов, стерегущих каждое наше душевное движение, надо не думать о зле и не делать зла, а призывать покровительство светлых духов, так сказать, ангелов-хранителей, — ответил профессор.
Меня точно толкнуло. Заболотный и профессор не могли сговориться. Едва ли профессор читал творения епископа Феофана, а епископ Феофан не занимался ни теософией, ни изучением ларвов и элементалей, но оба подошли с разных сторон к одному и тому же: бесы существуют, и единственное средство избавиться от них — пост и молитва.
Профессор говорил о спиритизме и медиумах. Он помянул доктора Фауста и Мефистофеля, — уродливую ларву с лицом, похожим не то на поросенка, не то на мопса с торчащими ушами. Он рассказывал про доктора Филиппа, сильного медиума, окруженного ларвами, влиявшими на императрицу Александру Феодоровну, и про Распутина, развратного мужика, от излишеств дошедшего до садизма и имевшего силу привлекать ларвов. Не знаю, ларвы ли толкнули профессора, или он сам промахнулся, заговорив о значении в древности пятиконечной звезды-пентаграммы, служившей и белой, и черной магии.
— Довольно! — раздалось с разных углов казармы. — Довольно… Довольно!..
— Оставьте, товарищи, пусть говорит свободно.
— Довольно!
— Если правильна моя думка за лектора, — прошептал сзади меня Грищук, — мыль холку! Выбивай подпорки. Точка.
Я был всем этим поражен. Заболотный — и творения епископа Феофана… Профессор — и черная и белая магия… Человек, занимавшийся теософией, грамотей религии, и мистик Феофан, поэт религии, сказали одно и то же. Кроме видимого мира есть мир невидимый.
В Символе веры сказано: "Творца небу и земли… видимым же всем и невидимым…" Но раньше как-то не думали об этом.
Бесы и ларвы…
Избегать злых мыслей и молиться.
Кажется, молилась в эти дни Москва, как никогда раньше не молилась… А Наташа! Она вся ушла на служение Богу и целыми днями не выходила из старой церкви в нашем переулке.
Но чем больше молилась Москва, тем крепче ею овладевали бесовские силы. Хула на Бога не прекращалась. Она висела на плакатах, она была в газетах и листках, ее творили поэты и писатели-хулиганы.
На службу к большевикам уже шли открыто.
Бесовская сила одолевала.
С каждой афиши, с каждой вывески, плаката, памятника, с тульи фуражки или шапки, с рукава мундира нагло краснела пентаграмма, и не было силы парализовать ее действие.
Мне казалось, что стоит сказать с верой: "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа" — и погибнет ее магическое действие. Но вот этой-то веры я и не мог найти в себе.
Захотелось пойти и посоветоваться. Обдумать все: о ларвах, или бесах, о значении пентаграммы, о наваждении, охватившем русскую землю, — соединиться с кем-нибудь и начать борьбу с бесами.
Решил идти к Заболотному. К кому же больше? Он русский унтер-офицер, георгиевский кавалер, он должен меня понять. Он православный и, видимо, крепкий русский.
Прийти и сказать: "Долой жида Троцкого". Пригласить в Россию нашего верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича. Пентаграмму снять и заменить крестом животворящим, православным, восьмиконечным. Перестать быть Красной армией, но стать русской армией, — христолюбивым православным воинством.
Уничтожить богохульство, разврат и сквернословие, обуздать поэтов и писателей, специализировавшихся на хуле на Бога, молить, чтобы пошел, как сказал поэт Александр Блок, впереди Красной армии -
… За вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз
Впереди — Иисус Христос.
Требовать реформы армии — в духе национальной православной России.
Требовать, — с верой сказав в сердце своем: "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа".
Надо кому-нибудь решиться на это. Ну и пусть я и Заболотный начнем!
Эти дни ожидания приезда Заболотного я провел как бы в каком-то сне. Мне казалось: с ума схожу. Я должен был следить за собой, чтобы не проговориться при комиссаре или вестовом, чтобы не сказать неосторожного слова в казарме при товарищах.
Наконец он приехал.
Была суровая зима 1918 года. Мы лихорадочно готовили войска для занятия Украины, очищаемой немцами. От событий в Германии у всех кружились головы. Сумасшествие охватывало мир. Германия накануне победы кончала с собой самоубийством.
Все шло по какому-то страшному, тайному плану, и более, чем когда-нибудь, я верил в необходимость и своевременность придуманных мной реформ.
Я застал Заболотного в каком-то странном, повышенном состоянии. Я бы сказал, что он пьян, но я знал, что он вина не пил… Он понял, что я хочу говорить с ним "по душам", бесцеремонно спровадил сидевшего у него комиссара, запер дверь и сказал:
— Вижу, Федор Михайлович, что вы что-то надумали. Ну, побалакаем… Дело-то всерьез разворачивается. По всему миру гудит.
Слушал он меня внимательно. Но едва я кончил — он захохотал грубым, раскатистым смехом.
— Уморили вы меня, Федор Михайлович, — ей-Богу, уморили!.. Что же, жид, или еще вот как говорят, масон — во всем виноваты? А вы еще бесов придумали… или этих, ах, шут их дери, — ларвов? А мы-то с вами? А? Казанскими сиротами оказались?.. Православное христолюбивое воинство, да, поди и царя пристегнуть хотелось бы… А? Ведь так?.. А вы подумали, Федор Михайлович, что, если, скажем, так повернуть, что ничего, мол, не было, что тогда? Какие мы людишки? Смешно подумать! Ну-ка великой революции и большевиков не было — кто я такое? Унтер-офицер Заболотный. Ну, может быть, корнета мне пожаловали бы. Так я сам, Федор Михайлович, отлично понимаю, какой я корнет! В собрание приду, чтобы все мне спины показывали и молодой корнет два пальца протягивал. Корнет Заболотный… из нижних чинов… За что? Федор Михайлович! За то, что когда этот корнет с девкой в постели дрыхал, я на конюшне порядок наводил и солдатню крупным… обкладывал да морды им кулаком чистил? Теперь, Федор Михайлович, — я персона. И кому я этим обязан? — жиду Троцкому и сифилитику Ленину. И спасибо им. И я за них постою. Без большевиков-то возможна была бы такая реформа? Сяду в автомобиль, ноги вытяну, старый генерал Рахматов подле: "Как прикажете, товарищ? Как хотите, товарищ"? — что же, бес это во мне сидит?
— Бес, — сказал я. — Дух любоначалия.
— Славный дух, — сказал Заболотный. — Люблю… Да полноте… Что же, жиды пакостили церковь? Вы, Федор Михайлович, русского человека не знаете? Вы в гимназии были, корпус, училище кончали, вы деревенской школы не видали. Есть там Бог? Потемки одни, а не Бог. Наблюдал я русского-то человека и диву давался. Придет, шапка на затылке, в зубах папироска, матюгается в храме Божием, штыком Христу рот сверлит, папиросу вставит, пакость какую ни на есть худшую перед иконой Божией Матери сделает, а уходит — морда красная, довольная, а коленки трясутся. Боится, сукин сын. Он трус, Федор Михайлович, раб и скотина. Он Бога не боится, потому что никого из них еще громом не пришибло, а жида боится. Вы понимаете, он этого Троцкого так боится, как вас никогда не боялся. Потому что Троцкий-то о смертной казни или о телесном наказании не спорил, а просто — "к стенке" или "выпороть эту сволочь". Бесы! Жиды! Масоны! Какие там бесы, жиды или масоны, просто темнота окаянная! Я, Федор Михайлович, еще царя понял бы — да только такого, что пришел бы без помещиков и генералов и сказал бы: "Жалую тебя, Заболотный, графом и со всем потомством, хотя ты и сукин сын, а мне нравишься".