Загудели, загудели степные роты по такой жизни... Солдат мог запросто послать офицера по матушке, а то и морду побить. Никакой тебе муштры. И уставов не исполняли, до известных глубин, чтобы уж самим из охранников не перевестись в зеков. Этой вольной волей вышкари хвалились перед полковыми, которых начальники мордовали, что ни шаг. В полку драяли сапоги гуталином по сто раз надню, и даже пуговицы медные на мундирах заставляли до сверкания начищать.
Но все же в лагерной охране жилось тяжелее. Мог ты вдоволь погулять, но и тебя могли прибить, замучить, разгулявшись. Мог ты послать офицера, но тот же начальник- командир, заручившись с другим офицерьем, одной ночкой сделали бы тебя инвалидом. А потом задыхайся по госпиталям, мочись кровью, покуда не спишут на гражданку дуриком. Или зазеваешься, загуляешься, и сдунут с тебя мигом погоны - пойдешь на лопату, в дисбат. Зеки порежут или сопьешься, обкуришься, пропадешь... Пристрелишь зека неловко - тюрьма. Уснешь на вышке утайкой - гауптвахта. Скинешь, кирзовые сапоги, рванешь неглядя на родину, домой - так добежишь в зону.
Командовал полком человек пожилой, если не сказать, старик. Могло показаться, что прибывал он на своей должности как бы по недоразуменью. Мужичок он был и смышленый, и беззлобный, доброй закваски, но с годами одряхлел и сподличал, чувствуя, что вязнет в полковых делах. Давно выслужив полковничью пенсию, он никак не хотел утерять дармовщинку. Привык жить на готовом и черпать, сколько душе угодно, из полкового котла. Из таких бережливых соображений он цеплялся, как мог, за командирство и успел понаделать делов. Додумались и строевые офицеры, что в полку каждый сам за себя. Приучились врать, докладывая начальству, и за серьезные-то дела боялись браться - чуть прыщ вскочит, и давай рапортовать. И мало, что сидят в навозе, да еще умудряются друг на дружку кучами класть. А полк по дням расклеивался, разваливался - все начальники, а правды и порядка нет. Но чудно, что жизнь в полку не взвинчивалась каким-нибудь штопором, а делалась разве тягучей и скучней.
В последнем времени безвольный обрюзгший полковник только однажды вмешался в ход полковой жизни - и приказал завести какую-нибудь веселую живность, для людей. И этот его приказ был исполнен. Тыловая служба раздобыла тройку золотых рыбок в аквариуме и разноцветного диковинного попугая.
Аквариум установили в штабе, в том теплом парадном закутке, где обреталось и знамя. Но одну рыбку из него походу уже успели умыкнуть. Тогда приставили к аквариуму караульного. И рыбки всплыли. Сам караульный не удержался и отравил их, посолив табачку. Ему были интересней поглядеть, как рыбки сожрут табак, будут мучатся и сдохнут, нежели маяться на посту, когда они часами плавали, сверкая золотой чешуей.
Попугая командир полка запрятал в свой кабинет и оберегал лично, допуская солдатню только сменять под гадившей птицей газетку. Так как это был казенный попугай, додумавшись, он назвал его строго и торжественно, Богатырем имея ввиду, что этот попугай - все одно что новая для в полку всех жизнь, надежда и отрада. И ставя клетку на стол, подолгу с ним одиноко беседовал. Учил говорить и кормил из рук. Но спустя месяц Богатыря, уже выкликавшего картаво свое новое гордое имя, одолела вдруг чесотка. Вот затребовали начальника лазарета, который покрутив, повертев зачахшую птицу сказал коротко, как это бывает у военврачей: "Вши." Попугая немедля обработали ядовитым для насекомых раствором, искупали в марганцовке. Богатырь с неделю страдал поносом и тоже сдох в этом громадном бездушном полку.
Старорежимный анекдот
Полковник дослуживал день. Под вечер душа его теплела и размягчалась, делаясь глиняной: он думал, что вот прожил потихоньку еще один день. Походив по красной, похожей на лампасы, ковровой дорожке, которая расстилалась во весь кабинет, от его твердолобого стола прямо под порожек, он решил заняться гимнастикой - отжался торопливо три раза от пола и, вздохнув с облегченьем, прилег на больничного образца кушетку, задумался.
В служебном кабинете царили голодное напряжение и пустота, будто это была огромная мышеловка. Кроме стола, стула, ковровой дорожки и кушетки в нем имелся еще железный гробовитый сейф, где не хранилось ничего важного. А высоко на стене, так что приходилось задирать голову, висел Его портрет, в ширпотребовской золотушной раме. Временами полковнику мерещилось в этом портрете что-то живое. Совершенно так, как бывало с ним на рыбалке, когда он часами глядел на сглаженную покойную воду, но вдруг ее гладь начинала двигаться, уплывать. Полковник читал газеты и доклады с очками, но отчетливо, до рези в глазах, различал все далекое, начиная стареть. И его кольнуло, когда в конце рабочего дня, глазея бесцельно вповалочку на портрет, увидал он неожиданно сидящую на Его щеке муху, что делала изображение бездвижным и чужим, отчего и пребывать в пустом кабинете стало тягостно. Почти жутко.
И полковник встал и уже не сводил с портрета глаз, прохаживаясь неуклюже по дорожке. Муха так и сидела. Тогда он испереживался, свернул в хлопушку нечитанную еще с самого утра газетку, и полез к портрету, взобравшись на стул. Его роста и высоты стула хватило только для того, чтобы хлопнуть по раме. Но сколько полковник ни хлопал, сотрясая пыльный портрет, эта муха ничего не боялась и не улетучивалась с Его щеки. Приподнятый на стуле полковник мог разглядеть без очков только чернильной формы пятно. Сползая на пол, он уже подумывал, что обознался: так точно, на портрете имело место похожее на родинку темное пятно!
Мысль о том, что он углядел на Его щеке родинку, даже приятно закружила полковнику голову. Еще он отметил про себя, что открытие не было бы совершено, не полезь он на стену - никто другой в их штабе, небось, не изловчился... Но стоило спуститься и взглянуть издалека на портрет, как полковник опять увидал эту муху, вплоть до крылышек - и тогда нешуточно рассердился.
Вооружившись очками, заткнув хлопушку в карман брюк, он принялся сооружать у стенки нехитрую пирамиду: двинул через весь кабинет казавшийся неподъемным стол, водрузил стул. И полез штурмовать, набравшись со злости и духу, и сил, так что мигом очутился лицом к лицу с Ним и прицеливался, нахлобучив очки, то ли на прицел ее взяв, то ли под лупу - муху.
Злость в нем сменялась холодным расчетом. Требовалось уничтожить муху, но никак не повредить портрет. Вспугнуть ее полковнику страсть как не хотелось и он весь изнывал, когда замахивался неудобно газетенкой. Тут требовался хладнокровный бесстрашный удар. И полковник не промазал, но, опустошаясь душой, постиг, что ударил по сухарю: из-под газетки разлетелась от мухи только перхоть и кашлянула с портрета долголетняя пыль... Как раз в тот миг шумно распахнулась дверь и на пороге выросла хозяйская осанистая фигура начальника, толкнуть которого в этот неприметный кабинет мог только раздававшийся внутри, подозрительно громкий шум. Полковник был застигнут начальником врасплох, на месте преступления: взобрался он на стену и замахивался дико не на что-нибудь, а на Него, задумав с Ним что-то сотворить.
"Что-о-о?!" - раздался грозный испуганный окрик. И вот задрожали у полковника ноженьки, завертелось веретено в башке. Еще имелась последняя возможность, доложить правду, чтобы хоть остаться в целых - и он залепетал, едва удерживаясь под потолком: "Муха залетела... Никак не мог... Согнать..." Начальник обжигал взглядом, будто льдом. И по взгляду этому морозному полковник замертво вспомнил то, чего и позабыть-то нельзя: что это был зимний день, за оконцем мглисто серебрился зимний воздух, месяц был январь, и еще утром шагал он по хрусткому морозному снежку.
Смерть военкора
Редактор, он же корреспондент и корректор дивизионной газеты "На боевом посту" - пожилой капитан с лысиной, которую по настроению ехидно называл то жопой, то прожидью. Представлялся не по-армейски, а как Афанасий Иванович, разрешая так же обращаться к себе и солдатам. Но те за глаза называли его шефом или Лысым. Ему было за сорок. Когда шел зимой по дороге, то обязательно не выдержит и прокатится по раскатанному ледку. Днем он обычно спал дома, а к вечеру приходил, напивался досыта коньяку и тогда начиналась работа над номером, правки да вставки. А из штаба дивизии, верно, смотрели на его светящееся окно и понимали так, что человек днюет и ночует, думая о газете. Он же любил о себе вслух сказать, что, как и Петр Первый, владеет многими специальностями и если терял от выпитого чувство жизни, то выстраивал наборщиков-солдат, муштровал и называл "вшивой интеллигенцией", хотя они ею не были, в смысле интеллигенции, а вшей-то всякий день давили, от нечего делать, разбредясь по разным углам.
Помещение редакции от типографии отделяла фанерная перегородка, за которой и сидел он, Агафонов, все же невидимый и гнетущий для солдат, которые, если это было лето, били мух при открытом окне, тогда как начальник в поте лица работал. Сколько ни проходило через руки наборщиков его больших и маленьких статей, никто не помнил, о чем в них писалось. Запоминалось только, что началом полосных статьей было "полигон встретил солнечной погодой" или наоборот "пасмурной" - по временам года. Своими материалами он заполнял еще и газету округа "Дзержинец", иной раз в этой нормального формата газете выходило сразу несколько его статей, а то и передовица. И вот плодятся по-тараканьи его подписи - "И. Афанасьев", "А. Иванов" ... Но все капитаны, хотя мог повысить себя в звании и подписаться "майор Агафонов", но это по праздникам, для души: жвыкнул удало комариком, приятственно поволновался. И еще он давал переписывать статьи наборщикам, на сигареты, чтобы те покупали курево, получив как за себя денежный перевод, и у него не попрошайничали. Когда Агафонов уходил в отпуск или отбывал в командировку, то оставлял много заготовленного впрок материаяла. Был у него ревностно хранимый блокнот, куда он, разъезжая, записывал столбиком фамилии всех встречных военнослужащих дивизии. И этот блокнот он доверял самому смекалистому наборщику, с наказом, чтобы тот вставлял в заготовки реальных офицеров и солдат, не забывая потом вычеркивать из блокнота уже использованные в газете фамилии.