– Ну, рад, что вы приехали, Лукьян Анисимович, а то меня уж скука взяла.
– Э, как вы примундирились, Памфил Федосеевич. Да ведь я бог знает с каких пор не видывал вас в мундире!
– А что, а? Тряхнул стариной!
– Славно, ей-богу, славно; а правду сказать, прежние мундиры как-то гораздо почтительнее.
– Чу! Кто-то, кажется, приехал!
– Кто-то приехал!
– Где ж Миша? Что он нейдет сюда? Иван, позови, братец, Мишу!
– Сейчас-с, фрак изволят надевать.
– Степанида Ильинишна! Кто-то уж приехал!
– Неужели? Встречай же! Да где же Миша? Скажите-ему! Степанида Ильинишна села в гостиной, а Памфил Федосеевич вышел в сопровождении Лукьяна Анисимовича в залу.
В передней раздалось вдруг несколько юношеских голосов:
– Дома Лычков? – А! и ты приехал? Куда ж к нему? – Сюда, наверх? – А! здравствуй. Не рано ли? Я прямо из канцелярии: дело, братец, черт бы драл, думал до полночи задержит!
– Что ж это? Кто это? где ж Миша? – повторял Памфил Федосеевич, слыша, что восклицания вперебой все глуше и глуше, и только крикливые голоса и топанье стали раздаваться над потолком.
– Да что ж это за дурак Миша? Увел их к себе вверх, – продолжал Памфил Федосеевич, воротясь в гостиную. – Вверх ушли, матушка!
– Ах, батюшка, да придут!
– Чу! Кто-то еще приехал!
Снова в передней шум, говор, и снова все ушло вверх.
Еще кто-то приехал, и еще, и еще; над залой и гостиной такая топотня, что ужас.
Степанида Ильинишна не усидела, выбежала в залу, где Памфил Федосеевич и Лукьян Анисимович стояли в недоумении.
– Это бог знает что! – вскричала было Степанида Ильинишна, – там черти возятся!
Вдруг кто-то подъехал, Степанида Ильинишна бросилась в гостиную, дверь отворилась.
– А! Григорий Иванович!..
Вслед за Григорьем Ивановичем вошла, в огромных белокурых локонах, полная томная луна, водруженная на гибкий, зыблющийся стан, в раздутом шелковом платье, на крепко накрахмаленной шумящей юбке.
– Домна Яковлевна, – сказал Григорий Иванович, – известная по своим сочинениям…
– Ах!.. За счастье поставляем, что вы сделали честь пожаловать; покорнейше прошу… Степанида Ильинишна!. Вот… Григорий Иванович сделал нам удовольствие…
– Я желала познакомиться с вами… Я так много слышала… – произнесла дева-поэт, приседая перед Степанидой Ильинишной.
– Очень приятно, очень нам приятно… Покорнейше прошу… Вы проводите также время в стихотворениях?
– Да-с, это любимое мое занятие.
– Это очень приятное занятие…
– Да-с, имея способность, нельзя жертвовать ею для каких-нибудь пошлостей…
Домна Яковлевна не успела кончить речи, как вошел Иван и дал знак барыне, что, дескать, кое-что нужно сказать.
– Извините, – сказала Степанида Ильинишна, выходя. – Что тебе?
– Михайло Памфилович приказал подавать чай.
– Это что! Чай? Кому?
– Да там много гостей у Михаила Памфиловича. – Что ж это он туда их завел? А?
– Не могу знать-с; только там их очень много; такие все бойкие господа.
– Скажи Мише, что здесь…
– Кто-то приехал! – сказал Иван, побежав в переднюю. Приехали Гуровы, знакомые, а потом еще знакомые, а вслед за этими знакомыми Саломея Петровна.
– У вас вечер литературный, Степанида Ильинишна? У вас будет известный поэт, – сказала Саломея.
– Да-с, литературный.
– Неужели? Ах, боже мой, мы и не знали!
– Ах, Памфил Федосеевич! Что это значит, что вы в таком параде?
– Да как же, нельзя иначе.
– Так прикажете подать чай, сударыня? – повторил вопрос слуга.
– Подождать! Здесь подадут.
– Да барин три раза уже присылал.
– Где же Михайло Памфилович? – спросила Саломея Петровна.
– Позови Мишу!
В гостиной происходило уже тара-бара. Дева-поэт смотрела на всю толпу молча, презрительно и, видя, что тут дело идет не о поэзии, подозвала Григория Ивановича и спросила его: «Это-то литераторы?»
– Нет-с, они все наверху.
– Что ж мы туда нейдем?
– Как можно-с!
– Да что ж, они придут?
– Я полагаю-с.
Появился Михайло Памфилович, всем раскланялся в гостиной.
– Помилуй, что это ты загнал всех наверх? – спросила его шепотом мать.
– Прикажите, маменька, подавать чай ко мне, – сказал он, не отвечая на ее вопрос.
– Где ж, братец, литераторы-то? – спросил шепотом Памфил Федосеевич.
– Ах, папенька, что это вы в мундире? – отвечал Михаил Памфилович, взглянув на отца.
– Да как же, братец! Что ж это…
– Михайло Памфилович, где ж ваш поэт? – спросила Саломея Петровна.
– Наверху, – отвечал он.
– Приведите его сейчас сюда и познакомьте меня с ним, слышите ли?
– Непременно-с, позвольте только, – отвечал торопливо озабоченный Михаил Памфилович.
– Вызовите, Михайло Памфилович, сочинителей сюда, – говорила одна пожилая знакомая. – Ну, что они там попрятались от людей; нам хочется хоть взглянуть на них.
– Я предложу… но нельзя же… – отвечал Михайло Памфилович, не зная, как вырваться из гостиной наверх, где действительно происходил литературный вечер: один поэт читал свои стихи, в которых описывал портрет дьявола.
– Браво, браво! Живой дьявол! Вот дьявол! – восклицали канцеляристы, не обращая внимания на Дмитрицкого, который сидел в углу на диване, курил сигару и в свою очередь дивился.
«Аи да литераторы!» – думал он.
Один из восторженных слушателей сидел подле окна, где на столике горела лампа. Окно было отворено, дым валил в него, как из трубы.
– Браво! Вот дьявол! – вскричал он и в восторге так ловко размахнулся рукой, чтоб аплодировать поэту, что стоявшая лампа, как ракета, полетела в окно и бух на перилы заднего крыльца. А на крыльцо в это время вышла Степанида Ильинишна, вызванная девкой послушать, что происходит вверху; осколки стекол, брызги масла обдали ее.
– Господи! Что это такое? – вскрикнула она, опомнившись от ужасу. – Миша! Миша! Убили меня… Господи! Это собрались какие-то разбойники!
– Ах!.. Извините, сударыня, ей-богу, не нарочно, – отвечал голос из окна антресолей, и вслед за этим раздался хохот как будто нечистой силы.
Михаила Памфиловича тут уже не было; он предложил мнимому поэту сойти вниз, соблазнив его прекрасной дамой.
– Не хотите ли познакомиться с одной из замечательных московских красавиц? Вам, верно, она понравится, – сказал он ему.
– Кто она такая?
– Саломея Петровна Яликова.
– Большого круга?
– Большого.
– Богата?
– Очень богата; как поет! Я попрошу ее спеть что-нибудь.
– Пойдемте знакомиться с дамами: мне ваши литераторы не понравились, – сказал Дмитрицкий.
И сошел вниз вслед за Михаилом, Памфиловичем, который мимо отца (маменька в это время была на крыльце) подвел его к Саломее Петровне.
Побрившись, пригладившись, в венгерке, Дмитрицкий был хоть куда мужчина; статен, смел в движениях, с метким взглядом, за словом в карман не полезет, прикинется чем угодно, словом, человек с надежной внутренней опорой.
С первого взгляда он поразил Саломею Петровну так, что у ней заколотило сердце.
Войдя в комнату и обратив на себя общее внимание, он устремил на нее какой-то непреклонный взор, и ей казалось, что он уже обнял ее и она не в сипах ему противиться. – Я очень счастлив, – сказал Дмитрицкий подходя, – что первое мое знакомство в Москве так лестно для моего самолюбия.
– Без сомнения, это взаимно, – отвечала Саломея, вспыхнув, – такой у нас гость должен быть всеми встречен с радушием.
– Всеми? Избави бог, одному всех не нужно! – возразил Дмитрицкий по сердцу Саломее.
– Мне приятно, что и мои мысли согласны с вашими.
Дмитрицкий сел подле Саломеи, и они, не обращая ни на кого внимания, продолжали разговор, между тем как все прочие отдалились от них, как от жениха с невестой; говорили шепотом, посматривая на счастливую чету; только дева-поэт почувствовала в себе столько смелости, чтобы сесть подле Саломеи и принять участие в разговоре с поэтом.
Эта соседка очень не понравилась Саломее; окинув ее проницательным взглядом, она сказала Дмитрицкому:
– Пересядемте, пожалуйста: здесь так неловко, на этих креслах.
И с этими словами она пересела на маленький двухместный диванчик в углу гостиной и предложила Дмитрицкому сесть подле себя. Это была позиция, к которой ни с какой стороны нельзя было уже подойти неприятелю.
– Москва, может быть, вам понравится, – продолжала Саломея, – но люди – не знаю; до сих пор я не встречала этого… этого… великодушия, которое так свойственно человеку.
– Великодушие? О, это пища души! – перервал Дмитрицкий, поняв, что это слово должно играть важную роль в словаре Саломеи. – Великодушие! Я не знаю ничего лучше этого!.. Как бы его определить?
– О, великодушие есть рафинированное[52] чувство!
«Именно, рафинад, душа моя!» – сказал Дмитрицкий про себя. – Именно… О, я понимаю вас! Вы должны сочувствовать всему, сострадать людям!
– Да, я очень чувствительна.