не выхожу из комнаты.
Возле кровати стояла пустая бутылка из-под молока, в кусок газеты были завернуты огрызки хлеба.
– Что вы ели это время? – спросил я.
– Ничего.
– С каких пор? – закричал Струве. – Неужели вы два дня провели без еды и питья? Это ужасно!
– Я пил воду.
Глаза его остановились на большой кружке, до которой можно было дотянуться с кровати.
– Сейчас я сбегаю за едой, – суетился Струве, – скажите, чего бы вам хотелось?
Я вмешался, сказав, что надо купить градусник, немного винограду и хлеба. Струве, радуясь, что может быть полезен, кубарем скатился по лестнице.
– Чертов дуралей! – пробормотал Стрикленд.
Я пощупал его пульс. Он бился часто и чуть слышно. На мои вопросы Стрикленд ничего не ответил, а когда я настойчиво повторил их, со злостью отвернулся к стене. Мне оставалось только молча ждать. Минут через десять возвратился запыхавшийся Струве. Помимо всего прочего, он принес свечи, бульон, спиртовку и, как расторопный хозяин, тотчас же принялся кипятить молоко. Я измерил Стрикленду температуру. Градусник показал сорок и три десятых. Он был серьезно болен.
Вскоре мы его оставили. Дирку надо было домой обедать, а я сказал, что приведу к Стрикленду врача. Но едва мы оказались на улице, где дышалось особенно легко после спертого чердачного воздуха, как голландец стал умолять меня немедленно пойти вместе с ним в его мастерскую. У него есть одна идея, какая – он мне сейчас не скажет, но я непременно, непременно должен сопровождать его. Я не думал, чтобы врач в данный момент мог сделать больше, чем сделали мы, и поэтому согласился. Когда мы вошли, Бланш Струве накрывала на стол. Дирк прямо направился к ней и взял ее руки в свои.
– Милочка моя, я хочу кое о чем попросить тебя, – сказал он.
Она посмотрела на него тем серьезным и ясным взглядом, который был едва ли не главной ее прелестью. Красная физиономия Струве лоснилась от пота, вид у него был до смешного перебудораженный, но в его круглых, всегда удивленных глазах светилась решимость.
– Стрикленд очень болен. Возможно, при смерти. Он живет совсем один на грязном чердаке, где некому даже присмотреть за ним. Позволь мне перевезти его к нам.
Она быстро вырвала руки из его рук, я никогда еще не видел у нее такого стремительного движения; бледное лицо ее вспыхнуло.
– Ах нет!
– Дорогая моя, не отказывай мне. Я не в силах оставить его там одного. Я глаз не сомкну, думая о нем.
– Пожалуйста, иди и ухаживай за ним, я ничего не имею против.
Голос ее звучал холодно и высокомерно.
– Но он умрет.
– Пусть.
Струве даже рот раскрыл, потом вытер пот с лица и обернулся ко мне, ища поддержки, но я не знал, что сказать.
– Он великий художник.
– Какое мне дело? Я его ненавижу.
– Дорогая, любимая моя, не говори так. Заклинаю тебя, позволь мне привезти его. Мы его устроим здесь, может быть, спасем ему жизнь. Он тебя не обременит. Я все буду делать сам. Я постелю ему в мастерской. Нельзя же, чтобы он подыхал как собака. Это бесчеловечно.
– Почему его нельзя отправить в больницу?
– В больницу? Он нуждается в любовном, заботливом уходе.
Меня удивило, что Бланш так взволновалась. Она продолжала накрывать на стол, но руки у нее дрожали.
– Не выводи меня из терпения! Заболей ты, Стрикленд бы пальцем не пошевельнул для тебя.
– Ну и что с того? За мной ходила бы ты. Его помощь мне бы не понадобилась. А кроме того, я – дело другое, много ли я значу?
– Ты как неразумный щенок. Валяешься на земле и позволяешь людям топтать себя.
Струве хихикнул. Ему показалось, что он понял причину ее гнева.
– Деточка моя, ты все вспоминаешь, как он пришел сюда смотреть мои картины. Что за беда, если ему они показались скверными? С моей стороны было глупо показывать их. А кроме того, они ведь и вправду не очень-то хороши.
Он унылым взором окинул мастерскую. Незаконченная картина на мольберте изображала улыбающегося итальянского крестьянина; он держал гроздь винограда над головой темноглазой девушки.
– Даже если они ему не понравились, он обязан был соблюсти вежливость. Зачем он оскорбил тебя? Чтобы показать, что он тебя презирает? А ты готов ему руки лизать. О, я ненавижу его!
– Деточка моя, ведь он гений. Не думаешь же ты, что я себя считаю гениальным художником. Конечно, я бы хотел им быть. Но гения я вижу сразу и всем своим существом преклоняюсь перед ним. Удивительнее ничего нет на свете… Но это тяжкое бремя для того, кто им осенен. К гениальному человеку надо относиться терпимо и бережно.
Я стоял в сторонке, несколько смущенный этой семейной сценой, и удивлялся, почему Струве так настаивал на моем приходе. У его жены глаза уже были полны слез.
– Пойми, я умоляю тебя принять его не только потому, что он гений, но еще и потому, что он человек, больной и бедный человек!
– Я никогда не впущу его в свой дом! Никогда!
Струве обернулся ко мне.
– Объясни хоть ты ей, что речь идет о жизни и смерти. Нельзя же оставить его в этой проклятой дыре.
– Конечно, ухаживать за больным было бы проще здесь, – сказал я, – но, с другой стороны, это очень стеснит вас. Его ведь нельзя будет оставить одного ни днем, ни ночью.
– Любовь моя, не может быть, чтобы ты страшилась заботы и отказала в помощи больному человеку.
– Если он будет здесь, то уйду я! – вне себя воскликнула миссис Струве.
– Я тебя не узнаю. Ты всегда добра и великодушна.
– Ради Бога, оставь меня в покое. Ты меня с ума сведешь!
Слезы наконец хлынули из ее глаз. Она упала в кресло и закрыла лицо руками. Плечи ее судорожно вздрагивали. Дирк в мгновение ока очутился у ее ног. Он обнимал ее, целовал ей руки, называл нежными именами, и слезы умиления катились по его щекам. Она высвободилась из его объятий и вытерла глаза.
– Пусти меня, – сказала миссис Струве уже мягче и, силясь улыбнуться, обратилась ко мне: – Что вы теперь обо мне думаете?
Струве хотел что-то сказать, но не решался и смотрел на нее отчаянным взглядом. Лоб его сморщился, красные губы оттопырились. Он почему-то напомнил мне испуганную морскую свинку.
– Значит, все-таки «нет», родная?
Она уже изнемогла и лишь устало махнула рукой.
– Мастерская твоя. Все здесь твое. Если ты хочешь привезти его сюда, как я могу этому препятствовать?